Витек гладил поразительно тощую спину кота в проплешинах и шрамах от вечных драк, а доблестный Магараджа ласково мурлыкал. Кот забрался к нему на руки, замурлыкал громче, в горле заклокотало, словно там вибрировала пружина.
– Видишь, как забрало твоего хозяина? Скрутило, прямо дошел до ручки. А знаешь ли ты, что я не смог бы тебе даже ее описать? Клянусь – не помню, как выглядит. То есть припоминаю отдельные черты. Волосы похожи на твою шерсть, когда ты был маленьким, глаза тоже, пожалуй, кошачьи, зеленые или коричневые, как мякоть сосновой коры, или голубые, как дым, ибо у иных котов, особенно аристократичных и овеянных тайной, глаза походят на дым, стелющийся по небу. Кожу ее помню, хоть и не могу описать. Она такая, что хочется к ней прикоснуться, и лучше губами, кожа теплая и одновременно прохладная и светится, как мед на летнем солнце. А целиком увидеть мою девушку я не могу, хоть и очень этого желаю. Вру я тебе, Магараджа, ведь именно в целом, всю, я прекрасно вспоминаю ее, и вспоминаю с ожиданием, с внезапным замиранием сердца, с болью и нечаянной радостью. Меня куда-то гонит, и я не знаю, где конец у этого беспредела, заполненного мукой, блаженством, осиянным грустью.
Потом он удрірал от матери, которая выбежала за ним на крыльцо. Странные и жуткие лучи света пронизывали холодный воздух, как перед Страшным судом.
– Доешь по крайней мере обед! – истерически кричала мать. – Помни, ты родился в рубашке! Что ты делаешь? Какая нечистая сила гонит тебя из дома?
Звякнули отворяющиеся окна у сестер-двойняшек. Цецилия и Олимпия, неодетые, со всклокоченными волосами, с любопытством высовывались из окна, чтобы разобраться, кто от кого бежит. А Витек уже мчался по скользкому и мокрому тротуару вниз, к лесу, напоминавшему о себе торжественным гулом.
– Левка, задержи его, ради Христа! – хрипло кричала мать.
По улице, ведущей к костелу, ехал в пролетке Лева. Он сидел на козлах рядом с озябшим извозчиком, держа в одной руке вожжи, а в другой огромный кнут с красным помпоном. Поперек сиденья лежал отец Левки, старик Малафеев. Ноги, обтянутые бархатными гетрами, упирались в откинутый верх экипажа, клетчатый пиджак расстегнулся, демонстрируя мятую, в пятнах рубаху-косоворотку. Панама, вернее, старая, заношенная до черноты шляпа сиротливо каталась по полу пролетки. Усы и борода Малафеева сверкали прозрачной сыростью и походили на пучки речных водорослей, вмерзших в лед.
– Приходится за ним присматривать, – сказал Левка, соскочив с козел. – Особенно когда он пьян. Видишь, черти снова хватают его за глотку.
Старик Малафеев поискал руками опору, увидал свалившуюся шляпу, хотел ее поднять и рухнул на прогнившее дно пролетки. Вероятно что-то припомнив, он затянул церковным басом:
– Эх, была не была, – сказал Левка и наклонился к Витеку. – Ты ничего не знаешь. И держи язык за зубами. Я за отцом слежу потому, что он, убегая из Петрограда, привез сюда клад и где-то зарыл. Правда, говорит, что забыл место, да я ему не верю. Жду, когда скажет, должен сказать, верно? Во сне, по пьянке или в горячке.
От длинных, взлохмаченных ветром волос Левки исходил дух овчины и касторки.
Малафеев снова вскарабкался на линялое сиденье пролетки. С закрытыми глазами уважительно прислушивался к своей залихватской песне. Извозчик мирно дремал на козлах, покачиваясь на все стороны.
– Левка, а что у тебя было в ту ночь с Цецилией? – тихо спросил Витек.
Юный Малафеев высморкался двумя пальцами, оглядел холмы, на которых уже не было снега.
– О чем думаешь, то и случилось. Ух, настоящий рай, – вздохнул он хрипло. – Русский рай, польский, еврейский. Все вместе взятые. Пока сам не попробуешь, не узнаешь, что такое жизнь. Эх, лучше не напоминай. Мне бы только дорваться до золотых рублей, ничего другого делать не буду. Ох, посадить бы всех шалав на кол.
Витек ощутил неприятный холод. Левка таращил глаза на небо, а там из рваных облаков изливался отраженный свет удивительных оттенков.
– Вернись! Вернись! – долетел откуда-то снизу жалобный голос матери.
Левка вернулся к кособокому экипажу. Внезапно хлестнул кнутом отца по ногам в бархатных гетрах.
– Где твое золото? Мне надо много золота, понял?
Старик, впрочем не такой уж старик, Малафеев поджал ноги и заревел, словно из глубин естества:
– Левка, ты пил? – спросил Витек. – Ты ведь пьян.
– Потому что отца ударил? Да я легонько его, чтобы очухался. Он когда-то бил людей сильнее. Не беспокойся, я знаю, что такое сыновняя любовь. Мне бы найти рублики. А почему кричит твоя мамаша? Ты тоже ее приструнил? А может, она ревнует?