В каюте Олег и Надя сидели на скамейке возле столика и беседовали — вот только, как всегда, не поймешь о чем. Он ей доказывает, а она ему, и его рука тянется к ней, и ее ладошка звонко бьет по этой руке, и они смеются и снова принимаются что-то доказывать, а что — не понять. Я вошел, и они уважительно посмотрели на меня, рабочего человека, в шапке, меховой куртке и сапогах, и потеснились, пока я откалывал ножом, кусок от толстенной плитки шоколада с выдавленной сверху надписью: «Вашингтон».
Кусок отломился здоровый, с кулак величиной, даже буква на нем уместилась — «а». Первую букву, латинское «дубль ве», я съел раньше и теперь подумал, что мне еще долго есть плитку, — много букв осталось; да и не сладкий он, шоколад, говорили, у американцев летчикам предназначен на случай аварии.
Хотел еще зайти в красный уголок, взглянуть на доминошников, но подумал, что и без того я давно торчу в надстройке и там, на палубе, где мне положено находиться, могло что-нибудь произойти.
На палубе, однако, было все так же тихо. Смутно серел лед, подслеповато мигали огни, и только на лице, как что-то новое, чувствовался морозный ветер.
В поле зрения попала ванта, толстый, стальной трос, наклонно уходивший в темноту, к верхушке бизань-мачты. Ей, ванте, было положено, как и всему на судне, оставаться неподвижной, но она почему-то скользила вбок. «Якоря!» — испугала догадка.
Я кинулся на бак. Перед глазами прыгали, кривились стенки ящиков, тугие тросы креплений, под которыми я пролезал, увесистые тумбы кнехтов, о которые я спотыкался.
Куртка зацепилась за гвоздь, парусина, покрывавшая мех, с треском лопнула, но я и не остановился, бежал и бежал с колотящимся сердцем, с ужасом ожидая встречи с якорными цепями.
Ржавые звенья выглядели по-прежнему, но за бортом лед уже не казался серым, он победно белел и сверкал. Возле форштевня, у начала ватерлинии, наросла грудка из битых льдин.
Теперь стало окончательно ясно: ветер, набрав силу где-то там, у Авачинского вулкана, оторвал километровое ледяное поле и потащил, точно гигантский плот. «Гюго» под натиском его не мог устоять, якоря вырвало из грунта, пароход медленно двинулся к фарватеру, ведущему в порт, к тому месту, где поджидали разгрузки еще три судна — два лесовоза и низкий, видно, с полным грузом танкер, ближайший на этом предательском пути.
Не помню, как я оказался у каюты третьего.
— Поле подошло... Лед...
Тягин посмотрел хмуро, надел фуражку и, как был в кителе, не пошел, а, скорее, побежал впереди меня.
Он только выглянул за борт, туда, где высилась грудка битого льда у форштевня, и повернулся, сказал первую за все это время фразу, одну-единственную:
— Что ж это ты?
Я не знал, что ответить. Мне было трудно взять вину на себя, ведь не я же покрыл бухту льдом, не я приказал ветру надавить на огромное белое поле и тащить «Гюго» в ту сторону, где он должен был, судя по всему, столкнуться с танкером или с одним из лесовозов, потому что они стояли в разводьях и якоря у них, наверное, еще держали.
Тягин, торопясь, зашагал назад — поверху, по ящикам палубного груза. И опять я плелся за ним в странном оцепенении от свалившегося на мои плечи несчастья.
Пока Тягин был в капитанской каюте, я стоял у окна рулевой рубки и уныло следил за тем, как оконный переплет все быстрее пересекал береговые огни: лед, видно, стал давить сильнее, и дрейф судна прибавился.
Голос Полетаева прозвучал неожиданно резко и в то же время спокойно. Он осведомился у Тягина, в какой готовности машина, и, услышав, что в получасовой, как всегда на рейде, приказал поторопить вахтенного механика. Подошел к стойке телеграфа и сам, чего никогда не делал, перевел медные рожки ручек со «стоп» на «малый вперед». Потом отправил третьего посмотреть, далеко ли до соседнего судна.
Тягин вышел на правое крыло мостика. Дверь он оставил открытой, и в рубку потянуло холодом. Было слышно, как он топчется у обвеса, позванивая пряжками сапог, точно шпорами.
— Метров сто, — сказал Тягин, возвратясь. — Не больше.
Это было как на суде, когда говорят: «Виновен». Виновен, и пощады не будет. Бессильное оцепенение, придавившее меня к переборке, вдруг прошло, и я отчетливо почувствовал страх. Противный и до того физически ощутимый, что показалось, меня сейчас стошнит.
— Что же вы стоите? — раздался голос Полетаева. — Прогревайте руль!
«Прогревать... руль... Я... Это мне?» Слова команды плохо доходили до сознания. Только ноги действовали нормально. Я почувствовал под ними решетчатую подставку, такую знакомую по ходовым вахтам, гладкие дубовые ручки в холодеющих ладонях и быстро завращал штурвальное колесо сначала вправо, потом влево.
Полетаев, строгий, такой большой в своей черной кожанке, мерно расхаживал взад и вперед. Я боялся поднять глаза. Чудилось, за ним, Полетаевым, в продолговатых окошках бронированной переборки уже видны огни соседнего танкера. Они приближаются, их свет сейчас хлынет сюда, в рубку, и раздастся страшный удар...