Их ученики очутились в Белграде, Загребе, Новой Зеландии, Париже, Женеве, Нью-Йорке и в многих других городах планеты, перенеся туда и сохранив там частицу стиля своих учителей.
«Ну так вот, построили родной дом Иво Андричу в Травнике, – рассказывал дядюшка Ника, – слетелась туда тьма-тьмущая башибузуков и разбойников, главарей, начальников и начальничков. Приперлись и лютые беги Диздаревичи (аж пожелтевшие от язвы желудков, потому как сами себя поедом ели в силу великих амбиций), и разжиревшие сальные Поздерцы; случалось, и они Андрича почитывали… Дом, ничего не скажешь, красивый, просторный, новенький, с иголочки – убогий дом! – а Иво все время мрачный такой, молчит и все оглядывает это чудо. Ну, как вам ваш родной дом, товарищ Андрич, спрашивает его Хасан, а глазки его бегающие будто в сале растопленном плавают, словно он брат родной Эвет-эффенди из “Омер-паши Латаса”. “Ничуть не похож”, ответил тот с омерзением».
Умирали они или в нищете и забвении, в больницах, на кроватях домов для престарелых, на прогулках от удара, или же окруженные многочисленным потомством, а иных даже хоронили с высшими государственными почестями, как, например, Хамзу Хумо в его родном городе Мостаре. Сараево, как обычно, слишком поздно обнаружился их ценность, и тогда принялся осыпать оставшихся в живых почестями и наградами. И дядюшка Нико перед самым своим концом получил значительную премию за совокупное творчество. Однажды летом я встретил его в Стоне, на террасе у моря, недалеко от Машкарича, где он ел устриц, запивая их, вопреки всем правилам, красным вином. Я как раз привязывал к причалу лодку, когда он принялся бросать раковины в море.
«Дядюшка Нико, с устрицами пьют белое», – сказал я ему, когда мы обменялись рукопожатиями.
«Знаю, Момчило, знаю я это прекрасно… Но у них тут только красное. Я спросил, чего это они так, а этот Франо показал мне на виноградник вон там и сказал, что белая лоза не сможет расти на этих камнях, не приживется. А я ему показал на заправку и сказал, что она совсем рядом, так, может, скоро бензин пить начнем. Нет конца…»
«Я вас поздравляю, дядюшка Ника!» – сказал я, радуясь нашей встрече.
«С чем это, Момчило?» – спросил он, высасывая устрицу из раковины.
«Как же, с премией!»
«С какой еще такой, блин, премией?»
«Ну, за совокупное творчество…» – пробормотал я.
«Какое еще такое совокупное творчество, блин? – заразительно расхохотался он – Откуда у меня совокупное творчество? Я только еще собираюсь начать совокупляться!»
Ему тогда было за семьдесят.
Кто не унес с собой ни одной горсточки земли Темного Вилайета, тот раскаялся, а кто унес их всего несколько, до самой смерти каялся, что не унес больше. В карманах и в сердце я унес этот рассказ, а был бы поумнее – смог бы рассказать еще больше.
Недовольные своими ровесниками и наследниками старики незаметно делали из нас, своих приемных внуков, нечто вроде секретного оружия, с помощью которого надеялись завоевать то, что сами не успели захватить. Более того, они сформировали, вылепили из нас свидетелей своего неправедного забвения в старости, доверив нам сохранить в наступающей эпохе их след.
«Слушай, Момчило! – сказал мне однажды доверительно дядюшка Ника, который всегда называл меня только полным крестным именем, и никак иначе – Бегом беги из тех мест, где хвалят только воздух и воду, – там ничего другого и быть не может!»
Двадцать лет спустя оставшиеся в живых старцы, похоже, все еще устраивали свои уроки перипатетики в кто знает каком захудалом буфете, где служил уважаемый шьор Анте, и внимали им какие-то новые «портреты художника в юности». Однажды он подарил молодому тогда сараевскому поэту половинку сломанного дуката, посоветовав «ни за что не жить в городе, где нет посольств и консульств».
Четверть века спустя этот поэт, посланник дядюшки Ники, и я соединили обе половинки сломанного золотого и пришли к выводу, что, хотя мы и оказались в Белграде, где много консульств и посольств, воздух и вода здесь ни к черту не годятся.
В середине шестидесятых, когда я появился на так называемой литературной сцене, мне показалось, что обретаюсь на ней уже долгие годы, настолько все было здесь знакомо. Стратегические ходы, литературные кланы, хитрости, заговоры… Мерлин и его старые оруженосцы, похоже, выковали для меня невидимую броню, которую никто не был в состоянии прошибить.
Лед, сломанный той осенью, когда мой первый рассказ опубликовали в провонявшем потом, мочой, лежалой бумагой, лаком для ногтей, спермой и дешевым табаком «Будущем», уже позвякивал в моем стакане виски на раутах в столичных клубах. Но это питье ничем не напоминало упоительный вкус вин шьора Анте, которых мне так недоставало на заре моего пьянства.
С тех пор мне ни разу не удалось напиться.
Господи, чего я только не вытворял, лишь бы добраться до Парижа! Столько муки, и все зря! Когда я наконец оказался там, Европа, говорят, была уже при смерти.