Мария появилась раньше, чем ожидал Прокофьев. Все пошло как ни в чем не бывало, как будто так. Но Мария почувствовала перемену (хорошо, что почувствовала) и начала борьбу за восстановление себя в своих правах. Неужели она так уж дорожит им? Или просто из принципа? Просто не любит проигрывать? Рвет отношения только она? Вряд ли. Она все же умнее. То есть «отношения» ей, получается, дороги? Здесь он поймал себя на некоторой мстительности даже.
Прокофьев же и в самом деле теперь свободен и продолжил с нею, как бы желая себя проверить и только (до него дошло, наконец). Стремясь доказать, что
Он понимает, конечно, что само собою все это не разрешится и придется ему самому, но
К слову пришлось о Дианке, Прокофьев аккуратно так вывел на тему. Мария была беспощадна:
– Там, где надо вскрывать скальпелем причину, она мажет зеленкой следствия. Приклеит пластырь, вручит религиозную брошюрку. Мнит себя благодетельницей и ей глубоко наплевать, что от ее благодеяний становится только хуже, в конечном-то счете, – главное быть благодетельницей, умиляться собственному подвигу, наслаждаться подвижничеством. И что ей такая мелочь, как затягивающаяся агония несправедливого мира. Нет, мы будем длить ее и длить, латать прогнившее, не дадим упасть до последнего, лишь бы нам было хорошо от нашего бескорыстного добра. Я понимаю, конечно, что с нее взять, с Дианки. Она лишь так, рабочий муравей на этой фабрике добра. Но это ее стремление доказать всем, что изжила свои комплексы, оно же смешно!
– Извини, Мария, но злости у тебя, по-моему, здесь больше, нежели смеха.
– Было бы из-за чего.
– Я понимаю, конечно, «путь истории не филантропов тропы». Но они спасают людей и много спасли, и еще спасут. Да, Мария, а почему ты борешься именно с ней, с Дианкой, а не с ними, с организацией, фондом? – Мария не удостоила ответом:
– С каких это пор ты ее защищаешь, Ник? И с чего бы это, а? Ты, помнится, всегда насмехался над ее одержимостью, до слез доводил нашу Дианку на семинаре. С высоты мэтра, что-то вроде: добро добром, но надо быть еще и умной и лиричной. С чего это вдруг ты стал ее выгораживать? Странно.
– Просто ты не справедлива к ней, сверх меры, – Прокофьеву легко удалось сказать совершенно спокойно, дескать, он не только не понял намека, но даже не понял, что это намек. По ее реакции (по отсутствию таковой) было ясно, у него получилось. И нехорошо ему сделалось от того, что он вроде как оправдывается, когда должен вообще-то нападать: – Мария, сама же знаешь, от таких вот тирад только портится вкус твоей секреции. – Часто подобного рода фразы хватало, чтобы оставить бездарные разбирательства и из стойки перейти в партер. Но сейчас не сработало. А оно и к лучшему. И с чего это ему принуждать себя сейчас, в самом-то деле?
Мария сказала только:
– Мы теперь, оказывается, за справедливость?
– Наверное, только за меру, – попытался отшутиться Прокофьев, но Марию уже понесло: – Неужели на тебя, сентиментальный ты мой, так подействовала вся эта трогательная история с изнасилованием? – Мария пока еще вкладывала в интонацию только процентов пятьдесят capказма, на который была способна. У Прокофьева отлегло: «всего лишь обычное ее морализаторство».
– Хочешь сказать, что у них все было по взаимности? Сила их программных документов такова, что Дианка испытала вспышку страсти ко всему политсовету?! А… понимаю, Дианка очерняет, так сказать, бросает тень на светлый образ героев национально-освободительной борьбы. Ну, тогда, конечно!
– Как ты думаешь, почему здесь, «на горе» об этом изнасиловании даже дети знают? Завтра пятница, ведь так? Так ты спроси, не то что Лоттера, вашего Берга спроси (естественно, после того как прочтешь свой эпохальный текст, это святое), даже он, я уверена, в курсе едва ли ни всех подробностей. Обычно об этом молчат. Кто бы здесь вообще узнал? А тут вдруг такой пиар. Это все тебя не наводит ни на какие мысли?
– Например?
– Дианке нужна была жертвенность. (Ты почему-то очень хотел этого не увидеть.) Это ее орден, ее Нобелевская мира. Она себя повысила в ранге, поднялась над своими подружками по благотворительности, утерла нос конкуренткам, вышла на корпус вперед в этой гонке за мученичеством. Я более чем уверена, она молилась в церкви за своих насильников. Представляешь, какая сладость! Она поимела их этой своей молитвой. За те шесть часов они и близко ее не имели так. Представляешь, какие глотала слезы. Какие пережила оргазмы.
– Какая ты злая, Мария! Какая ты все-таки злая! – ему стоило усилий сдержаться. (Этот его гнев избавил сейчас от склизкой роли уклоняющегося от намеков.)
– Что-то ты у нас слишком добренький. С чего бы? – Мария наслаждалась этим его усилием. Если б знала она, какие сомнения его гложут насчет нее и Дианки! Нет уж, такой радости он ей не доставит! А вдруг и не «радость» как раз?! Сказать только слово и все закончится, вообще все. И не надо будет даже выходить из «ситуации». Размечтался! А что? Если Мария и не сознается (а она не сознается!), это уже ничего не изменит. Вот если она только бы даже заподозрила Прокофьева и Дианку, не стала б размениваться на намеки, недомолвки, уколы и прочую мелочь. (Учитесь, Прокофьев!) Не утруждала б себя рефлексией и сомнениями, сбором доказательств. Конечно, она ни о чем не догадывается. Вообще! Прокофьеву по мнительности лишь показалось так. Ему то и дело теперь кажется. Надо полагать, от избытка свободы. Вряд ли Оливия может взять так и тупо донести. Она начнет с пустяка, со случайного слова (может, уже начала?). Ей захочется управлять ситуацией, развивать или же притормаживать по собственной воле, захочется красоты, артистизма, сложности, страстей – это будет ее творчеством и она тысячу раз сладострастно отложит развязку. Но при немыслимой самонадеянности жизненного опыта у нее никакого. Значит, все это, может, и не кончится вообще. То есть кончится слишком быстро и вполне банально. Может, и к лучшему было б. Но вот все-таки страшно как-то. А ведь что-то устраивает его в «ситуации»! И очень даже. Просто сил не хватает и психики.