Улицу она узнавала. От нее ответвлялась тропинка, вела мимо гаража в проходной двор, в нем росла изумрудная трава. Две рыжие девочки-близняшки сидели на крыльце, лузгали семечки. А вот сейчас войдешь, ни крыльца, ни близняшек. Запустение, тлен. Только паукам хорошо, да жукам, да птицам, да растениям. Пока солнце, пока лето, спешат жить.
– Эй, – произнесла Нина.
Помолчала и возвысила голос:
– Эй!
Никто не откликнулся. Все дома вокруг были нежилые, неживые. Все.
По тропинке Нина пробралась мимо проржавевшего гаража. Кошка вылетела под ноги. Нина вскрикнула. Кошка сиганула в заросли. Нина перевела дух.
Трава во дворе по-прежнему изумрудная. Крыльцо перекосилось. В окнах кое-где отсвечивают еще целые стекла. Тишина, запустение. Паутина дрожит на сквозняке. Нина хотела было уже уходить, как голос грянул. Близко, громко, во всю мощь. И тут же оборвался.
Нина пристально смотрела в приоткрытое окно. За ним что-то шевельнулось.
– Эй, – сказала Нина ровно. – Ты где?
И тут же услышала:
– Я здесь.
Вася показался в окне:
– Я пластинки слушаю.
Он объяснил:
– Здесь Анна Захаровна жила.
Они стояли в старом доме, и казалось, что хозяйка его где-то рядом. Вот-вот вернется. В доме пахло отварной картошкой, она и лежала на столе, в глубокой миске. Пластинка крутилась вхолостую, иглодержатель был поднят.
– А сама она? Где?
– На кладбище.
– В смысле? Умерла?
– Ну да. Прошлым летом. Мы с Лампией и с бабой Сашей ее похоронили, помянули. Она хорошая была. Из Ленинграда. В эвакуацию приехали. Родители ее приехали. С заводом. И остались с заводом, его не стали обратно перевозить. Химзавод.
– Я знаю.
– Баба Саша там работала, в столовой.
– Я в курсе.
– Да, конечно.
Они помолчали. Птицы переговаривались за окном.
– А скажи мне, пожалуйста, как это так получается, что Анна Захаровна в могиле, а ты в ее доме хозяйничаешь?
– Так ведь не нужно это никому! – Вася обвел рукой комнату. – А плохого я ничего не делаю, я и полы здесь мою, и печь зимой протоплю, и подпол вот проветрил.
– Интересно, как Лампия Яковлевна к этому относится?
– Так ведь и тетя Лампия умерла. Здесь уже никого людей не осталось, кроме бабы Саши и меня. И вы приехали, спасибо. А у тети Лампии я тоже убираюсь, вы не думайте. Я то там ночую, то здесь. Еще у Громовых. Там у них видеокассеты разные, я смотрю. Боевики. – Он вдруг смутился и добавил: – Я аккуратно.
– Между прочим, я сейчас с ними в лесу, с Громовыми. Собираю землянику. По бабушкиному «сейчас», не по нашему.
– Я понял.
– Где они все, Громовы? Кто из них тебе в наследство боевики оставил?
– Артур Иваныч.
– Ишь ты.
– А ему от внука перешло.
– Так он смотрел? Артур Иванович?
– Ну да. А что? Мы с ним вместе. Сядем. Он закурит. Смотрим. Потом еще поговорим, чаю выпьем.
– Давно он умер?
– Три года четыре месяца и шесть дней.
– Точность какая удивительная.
– У меня память цепкая.
– А где остальные прочие Громовы? Где Ритка?
– В городе. Она там замуж вышла. Потом развелась и обратно свою фамилию взяла. Она в больнице работает окулистом.
– Я с ней за одной партой четыре года сидела, вместе двойки получали.
– Не получали, не врите.
– Ты, что ли, знаешь?
– Знаю.
Нина вдруг разозлилась на него, точно он всех украл у нее: и Громовых, и близняшек, и Лампию Яковлевну, и Анну Захаровну – всех, кого она помнила, или забыла, или не видела никогда.
– У тебя картошка остыла.
– Что? А. Я холодную съем.
– Ну так садись ешь.
– А вы?
– А я пойду. Поручение, жалко, не исполнила.
– Книжку просила?
– И это знает! С ума сойти.
– Она не вспомнит про книжку.
– Надеюсь. Ладно. Сиди, ешь, странный человек.
– Я вас провожу.
– Сама доберусь.
– Я приду еще к вам.
– Кто бы сомневался.
Нина ждала его. Посматривала в окно до самых сумерек. Злилась сама на себя.
К вечеру бабушка надела обрезанные, подшитые валенки.
– И летом ноги стынут, – пожаловалась.
Она сидела у окошка и, не зажигая свет, вслепую вязала ей, Нине, теплые носки.
«Неужто такая маленькая была у меня нога», – думала Нина без умиления.
Грустно было Нине. И от сумерек, и оттого, что бабушка ее не видела, а видела вместо нее Валю. И Валю расспрашивала о каком-то Германе, Герке, который приезжал недавно (да уж) в красивой форме и ходил по их улице и заглядывал через забор. Кто такой был этот Герман, Герка, Нина знать не знала, ведать не ведала, и оттого становилось ей еще грустнее.
– А помнишь, как вы пели вместе? – спросила бабушка.
«Пели? Вместе? Где? Что? Спросить бы надо мать, обязательно спрошу».
В доме стемнело, спицы постукивали, странный человек Вася не показывался, хотя обещал.
Нина вышла на крыльцо, постояла, посмотрела в ночное уже небо. Одиночество томило ее. Одиночество, которого прежде она никогда не чувствовала. Одиночество не только свое, но и каждого человека, и каждого города, и любой планеты, и дальних звезд, и пассажиров, летящих там, высоко, в невидимом ей самолете.
«Вот есть телефон, – думала Нина, – а не дозвонишься никому».
О Коле Нина, как ей казалось, не думала.
Этой ночью ей привиделся сон.