Двор жил. Проходили люди, проезжали машины, ворковали голуби, кошка выбралась из травы. Зинка все пыталась понять, куда же исчезла вся ее долгая жизнь, отчего так мало хранит память, почти ничего. Разбитый стакан. Очередь на раздаче, кто-то возмущается: суп холодный! И это всё? Запах подгорелого молока. Кто-то берет ее руку в свою. Целует. Она чувствует его губы до сих пор, через пропасть лет.
Время комом стояло в горле, как невыплаканные слезы.
Белая буква М на черной спине, испуганный взгляд обернувшегося человека.
Где жизнь? Где?
Старуху нашли на скамейке через несколько часов мертвой. Опознать не смогли.
В лаборатории провели расследование. Молодой ученый признался, что разбил ампулу с А‑378. Осколки выбросил в утилизатор.
– Вы должны были доложить немедленно.
– Я растерялся.
Коллега подтвердила:
– Он был сам не свой в этот день.
Хотели его отстранить, уволить, посадить, но заступников нашлось много. Писали в характеристиках: предан науке, честен, увлечен, А‑378 – его личная разработка, прорыв.
– А в чем суть разработки? – интересовался следователь.
– Ускоряет время. Личное время субъекта. Потрясающие результаты. Пока на крысах. Невиданное биологическое оружие. Гуманное в некотором смысле.
Отделался строгим выговором. Оставили в институте. (Такого лучше держать вблизи, под присмотром.)
Мертвая безымянная старуха удивила патологоанатомов. Она оказалась беременна крохотным сморщенным старичком.
Печальный герой
Одним из самых печальных героев той страны, которая звалась Союзом Советских Социалистических Республик, мне представляется Геннадий Шпаликов, поэт, сценарист и режиссер. Талантливый, подтянутый, легкий, обрюзгший, погасший, постаревший. Он покончил с собой в 1974‑м, тридцати семи лет от роду.
Мне казалось и кажется, что после смерти он осужден был скитаться по Москве, которая давно стала ему чужой, которая давно стала ему пустой, а когда-то была полной света, когда-то любой ее прохожий был ему брат.
Я приехала в Москву в 1981 году, поступила в институт, училась, влюблялась, бродила по ветреным улицам. Как-то раз в позднем и синем, как в песне Булата Окуджавы, троллейбусе я увидела мужчину в сером пальто; из воротника торчала тонкая шея. Мужчина сидел у окна, щетина проступала на его опухшем нездоровом лице.
Водитель объявила:
– Конечная.
И отворила двери.
Я поспешила к выходу. Мужчина не двигался.
Я спрыгнула на асфальт и обернулась. Мужчина по-прежнему сидел во все еще освещенном троллейбусе. Водитель не кричала ему, как следовало бы: «Конечная! Выходите! Троллейбус идет в парк!»
Нет, не кричала, не вызывала милицию.
Закрыла двери и укатила, увезла.
«Она его не видела», – так я подумала.
«Он для нее – призрак», – так я догадалась.
И значительно позже, в другой Москве, в другой стране, в другом времени, я вдруг поняла, что этот призрак был Шпаликов. И отчего-то мне привиделась очередь в кафе «Прага» все в том же 1981 году, в середине ноября, после шести вечера, после рабочего дня.
Наполовину застекленные двери, большие окна, яркий свет. Ожидание, толпа ожидающих на сером асфальте, в асфальтовой чаше перед «Прагой». Кто-то выходит, и, значит, столик свободен, скоро швейцар отворит дверь и впустит несколько человек в тепло и свет.
За один столик сажали и незнакомцев, заполняли все места, уплотняли. И, конечно, пройти без очереди было невозможно, не пустят. Но перед молодым человеком в сером расстегнутом пальто, без шарфа, без головного убора, очередь расступилась. Никто не возмутился, не воспрепятствовал. И он отворил тяжелую солидную дверь и вошел в предбанник. И швейцар скользнул по нему равнодушным взглядом, не сказал: «Куда вы, к кому?»
И не сказал: «Здравствуйте, приятно вас видеть».
Ничего не сказал, пропустил мимо, не заметил.
Молодой человек приблизился к гардеробу, но пальто не снял. Постоял тихо (да он и возле очереди стоял так же точно – тихо), разглядывая всех с печальным любопытством, как будто что-то грустное знал про всех, что-то предстоящее каждому невеселое. Или то, что ему казалось невеселым. А ему, пожалуй, все казалось невеселым, этому молодому человеку. И никуда он не спешил, не торопился.
Он долго смотрел, как люди подают номерки и берут пальто, как одеваются перед зеркалом, уставившись сурово на свои лица в зеркальном стекле. Расправляют шарфы, застегиваются на все пуговицы, надевают мохнатые шапки. И, уже сытые, пахнущие едой и теплом, направляются к дверям, на выход, в серый ноябрьский вечер с промозглым ветром. Как будто из преисподней явился этот ветер, мигом выстудит, выудит тепло и воспоминания о тепле. И точно не было этого вечера в уютном кафе, изучения меню, карандашика официантки, чиркающего в книжечку. (Кто и когда еще за вами записывал? Только здесь.)
Молодой человек стоял и смотрел.
Кто-то только что вошел и расстегивал пуговицы негнущимися промерзшими пальцами. Шапку заталкивал в рукав пальто, а во второй рукав заталкивал шарф, и это пальто с толстыми набитыми рукавами как будто и не пальто, а кукла, еще не до конца готовая.