То был самообман — сейчас он понимал это. Смотрел на заросли лозы и не мог проникнуть взглядом сквозь их медное нутро. Что-то там происходило, что-то — прежде всего — таилось. Но объяснить себе это он не мог.
Все, что он делал до сих пор в Варшаве, скорее казалось сейчас чем-то незначительным, чем-то вроде спора на пари, и при этом весьма ничтожное. Поймают — не поймают, ведь это не имело никакого значения. Так же как и тайные университетские занятия{66}
: лекции в частных домах и философия, которую им читали профессора и которая была в явном противоречии с той наукой, что преподавали ему варшавская улица, варшавский рынок или варшавские предместья. Время, потраченное на эти занятия, казалось ему потерянным временем. И вместе с тем заполненным каким-то материалом — заменителем, войлоком или чем-то в этом роде, не имеющим никакой ценности перед лицом непреложных фактов.Такими фактами было продвижение немецкой армии. Занятый Киев и форсированный Днепр. Это были не победы, но триумфы. Анджей задумался, почему эти триумфы оставили его абсолютно равнодушным, при этом равнодушным к единственно возможному в данный момент исходу: ведь решается судьба уже не государства, а целого народа. Цель немцев теперь ясна. Осталось только подождать, что даст последний, решающий бой.
И кто знает, может быть, молчание этих берегов заключает в себе примирение с судьбой, ожидание окончательного расчета, полного растворения в небытии?
Туман и сумрак сгущались. Становилось все темнее, но Анджей тешил себя надеждой, что вот-вот выглянет месяц.
Из этой мглы и монотонной тишины возник невысокий худощавый человек и опустился на скамью рядом с Анджеем. Он был еще не старый, но изможденный и тощий. Анджей вздохнул — разговаривать не хотелось. Но человечек после минутного молчания решительно начал:
— Вы едете в Демблин?
— Нет. В Пулавы.
— Ага. В Пулавы.
Человек, по-видимому, ждал, что Анджей задаст вопрос: «А вы?» Но Анджей молчал, и тогда он сам пояснил:
— А я дальше, за Казимеж, в Петравин.
Анджей считал, что обязан поддержать этот разговор.
— А далеко это — Петравин?
— Еще часа четыре будем ползти от Казимежа. На этой лайбе…
— Это где-то уже под Завихостом?
— Э, нет, оттуда еще кус порядочный. Это только так кажется. На такой реке не больно-то прикинешь расстояние.
Голос у незнакомца был спокойный и приятный. Анджею хотелось его слушать.
— Вы едете в эти края впервые? — спросил он.
— Что вы! — ответил человечек. — Каждые две недели туда езжу, а то и каждую неделю…
— Так вы уже знаете эту дорогу?
— Знаю, хорошо знаю.
— Ну и как там?
— А как должно быть? Как всюду. Везде одинаково. В Пулавах недавно ксендза повесили на мосту.
Анджей не считал возможным разговаривать с незнакомым человеком на подобные темы.
— Вам уже, наверно, наскучило, — спросил он, — так вот ездить и ездить?
— Какая уж тут скука. Сегодня-то еще хоть ничего, погода сносная, луна будет. А вот когда ночь темная и дождь, так пароход останавливается и стоит здесь всю ночь до рассвета. Мели-то каждый раз тут новые, а форватер никто не обозначает, некому этим заняться…
— А стоит ли ездить?
Человек печально развел руками.
— Что же мне делать, уважаемый? По профессии я флейтист. Флейтист оркестра Варшавской оперы. Где же мне играть? Ходить по дворам?… Так уж лучше ездить за мясом.
— A-а, за мясом… — вставил Анджей.
— У меня четверо детей, кормить их надо. Жена немного торгует, хлеб печет. Кое-как тянем. У меня пока еще, — он постучал по скамье, на которой сидел, — ничего не забрали.
— Хорошо прячете, — заметил Анджей.
— Вы даже не знаете, какие у них здесь тайники, у этих речников. Однажды в Демблине был обыск. Сантиметр за сантиметром обшаривали — видно, кто-то предупредил. И представьте себе — ничего не нашли.
— А было что искать?
— О! Я тогда целого хряка провез, и немалого — сто сорок килограммов.
— Действительно смело.
— Не смелость это, а необходимость, — сказал флейтист.
Однако судно не дождалось луны и причалило к берегу. Тишина теперь воцарилась полная. В слабом свете, пробивавшемся из чрева парохода (на время стоянки передние огни погасили), тревожно, но бесшумно колыхались блеклые стебли аира и камыша. Было так тихо, что и флейтист немного сник. Притих, опустил голову, прислушался к чему-то, что шло от низких, бескрайних берегов.
Вдруг он достал из-за пазухи маленькую флейту, пикулину, и, приложив ее к губам, засвистел совсем как птаха. Анджей вздрогнул.
Флейтист отнял флейту от губ и с улыбкой (Анджей по голосу почувствовал, что он улыбается) сказал:
— Это у Скрябина во Второй симфонии такие пташки. Я всегда это играю. Если есть где-нибудь птичьи голоса — в «Пасторальной»{67}
или еще где-нибудь, — не первая флейта исполняет, а только я. Никто так не умеет…Минуту было тихо. Но вот флейтист поднес флейту к губам и снова заиграл. То был уже не птичий свист, полилась мелодия, такая знакомая и такая всегда волнующая! Анджей вполголоса подпевал;