Возникал для Оли новый и неведомый Эдгар, не тот, из ее гостиной на Чацкого, не тот милый и слегка надломленный, очень грустный человек, а иной, и новый, лучезарный. Разумеется, он был грустен, но не как грустный флейтист из экзотического восточного переулка — его грусть была шире и полнее, чем все, что может сказать музыка. Это была не грустинка, присущая пейзажам французских мастеров, а какая-то всеобъемлющая скорбь. Он говорил времени, которое они сейчас переживали, этому страшному времени: ты минуешь, время, все вы минуете, как миновал я, и как все вы промелькнете, словно тени, отражения верб в водах рек Вавилонских.
Оля так увлеклась и ушла в себя, что не заметила, как началась вторая песня. Для нее все слилось в одно сплошное ошеломление и удивление.
— Мой Эдгар, — сказала пани Шиллер, когда Эльжбета кончила.
Никто из публики не захлопал. Эльжбета вышла. Пани Шиллер встала и последовала за дочерью.
В программе значились еще две арии из каких-то итальянских опер. Оля подумала, не пора ли домой. Но прежде чем решила окончательно, певица вернулась и началась заключительная часть концерта.
В середине первой арии Оля заметила, что на стуле, где минуту назад сидела пани Шиллер, появился кто-то другой. Сначала она не узнала пришельца и, только когда он наклонился к Геленке, рассыпав длинные локоны, поняла, что это Губи-губи. Оля услыхала, как он сказал своей приятельнице:
— Чего вы тут сидите? Разве не знаете? Началось.
У Оли вдруг сжалось сердце. Ее дети почти одновременно произнесли:
Анджей.
Что случилось?Геленка.
Я знала.— Что, что? — забеспокоилась Оля.
Губи-губи провозгласил с пафосом:
— Вы тут сидите, а евреи сражаются в гетто с утра{89}
.— Что ты говоришь? — спросил Анджей.
Геленка махнула рукой:
— Право, Анджей, я бы постыдилась на твоем месте.
Они невольно заговорили громче, кое-кто зашикал, а Эльжбета в паузе тревожно покосилась в их сторону. Но потом посмотрела на немецкого летчика, который сидел совершенно спокойно и не сводил с нее зачарованного взгляда. Это ее вполне успокоило, и она снова принялась штурмовать свои высокие ноты, а аккомпаниатор с ничтожным успехом изображал целый оркестр Верди.
— Что же теперь будет? — спросил Анджей. — А мы?
— Мы — другое дело.
Геленка снова вмешалась:
— Разумеется, мы — другое дело. А они пусть там погибают, как хотят.
— Перебьют всех до единого, — сказал Губерт.
— Геленка, ты-то откуда узнала? — горячо зашептал Анджей. — Бронек говорил?
— Бронек носил оружие в своих рисунках.
— Пресвятая дева! — ужаснулась Оля, хоть и была не робкого десятка.
Тут Эльжбета закончила вторую арию, послышался гомон и аплодисменты, слушатели поспешили к выходу, поскольку близился комендантский час.
Воспользовавшись этим, молодые люди заговорили громче. Началась перепалка.
Анджей доказывал, что «нет никакого приказа». Геленка взглянула на него с презрением и обратилась к матери:
— Оставь их в покое (хотя Оля не вмешивалась в разговор), идем к Эльжбете.
Они направились в маленькую комнатку, служившую артистической. Вблизи Эльжбета выглядела некрасивой, лицо казалось слегка одутловатым и на ее дряблой, с жировой подкладкой коже плохо лежала пудра — парфюмерные изделия времен оккупации не отличались высоким качеством. Профессор Рыневич топтался перед ней, пунцовый, как школяр, и приговаривал:
— Чудесно, чудесно, как чудесно вы пели!
Пани Шиллер добродушно улыбалась, стоя позади дочери.
— Действительно, профессор, — сказала она, — Одесса нам вспомнилась.
И Эльжбета думала об Одессе. Но так, словно думала о мираже, о каком-то наваждении.
— Нашей Одессы уже нет, — сказал профессор.
— О, Эдгар! — прошептала Эльжбета в экстазе.
Между тем юноши вышли на улицу. Было по-весеннему светло и тепло.
— Что за погода, — сказал Губерт.
— Слушай, Геленка-то, — сказал Анджей. — Даже не верится. Ну и выдержка. Ведь Бронек там.
— Быстрей, быстрей, — торопил Губерт.
Они пробежали Мазовецкую улицу, площадь Гитлера, Театральную, вышли на площадь Красинских. Увидали на площади карусели и качели. А за Луна-парком — глухую стену.
Из-за стены вздымались тучи пыли и дыма. Некоторые дома горели. Слышались одиночные выстрелы.
X
На второй день восстания в гетто бои шли на Мурановской площади, на Милой и на Сапежинской. Бронек был на Милой, на третьем этаже щеточной фабрики.
Когда наступил вечер, атаки немцев прекратились и воцарилась зловещая тишина. Из бункеров никто не выходил, и молчание подземелья как бы усугубляло всеобщее безмолвие. Чувствовалось, что старые и перепуганные люди притаились где-то в глубине, ошеломленные и исполненные ожидания.