Неприятные воспоминания шевельнулись в душе, опять тихонько заныло сердце, он отвернулся и, словно стараясь утешить себя, любовно оглядел возвышающийся поодаль новый бревенчатый сруб, с которого как раз в это время спрыгивал Ивашка. Сруб был хорош, но сквозь ладную вязь свежерубленных венцов глянули на Василия Нырка суровые глаза молодого новгородского ушкуйника, разбившего рать, спалившего город, с позором прогнавшего гледенского воеводу от этой земли.
Василий вспомнил, как шел он прочь, как понуро плелись за ним Ивашка и Никодим. Все трое молчали, тихо было на земле, только трещал догорающий пожар да где-то далеко за спиной выли по-звериному обезумевшие гледенские бабы. А в душе воеводы трещал и выл иной пожар — пожар нестерпимой обиды, бессильной ярости и неистребимой ненависти. Ему хотелось как можно скорее добраться до стольного Владимира, испросить у великого князя войска, догнать новгородцев и бить, крушить, рубить и топтать, пока последний супостат не рухнет у ног его бездыханным.
Василий вспомнил, как, уходя тогда от страшного места, он остановился вдруг так неожиданно, что шедший следом Никодим боднул его опущенной головой в спину. Ничего не сказал Никодим, мужик смирный и молчаливый, а воевода как-то разом понял, что не сможет он встать пред светлые очи Всеволода Георгиевича. Не потому, что боязно, а потому, что стыдно:
Восемь лет назад, посылая дружину в земли полночные, наказал великий князь поставить город в устье Юга-реки.
— Не для себя бьюсь-хлопаюсь, воевода, — говорил он Василию в доверительной беседе с глазу на глаз, — Надобно нам державу крепить, дабы не постигла ее участь Руси полуденной. Братец мой убиенный душою расцветал и отдыхал сердцем в своем Боголюбове, а все ж таки по старой памяти на Киев зарился. Мне же любы земли полночные, ими крепиться и прочиться будет держава наша. Заодно и новгородцев укоротить не мешало бы, а то разжились, как вши в коросте, никакого с ними сладу… Допрежь всего поставишь градец малый в устье Юга-реки, застолбишь местечко невеликое. А местечко то хоть и мало, да дорого, все тамошние пути через него проходят. На новгородцев не наскакивай, пусть себе гуляют… пока что. Главное твое дело обжиться, укрепиться, корешки пустить. А уж потом… Может, десять дет пройдет, может, двадцать, тогда только можно будет подумать о двинских угодьях и пределах югорских. Прощу тебя, воевода. — не спеши! Поспешишь, говорят, людей насмешишь, но коли ты поторопишься — не до смеху будет, уж я-то знаю шильников новгородских. Живи себе тихонько да думай о том времени, когда земля низовская прирастится тамошними полночными царствами, а ты станешь их хозяином и верным моим товарищем. Подумай сам, какая держава великая у нас с тобой получится. Такую державу никаким половцам, никаким нурманам не одолеть. Помни об этом и не спеши! Один шаг неверный и рухнет все, и опять нам сызнова начинать, а мы ведь не вечные…
Сделал воевода все, как было велено. Все — да не все… Семь лет терпел, на восьмой не вытерпел, взбрыкнул самовольно, в силу свою уверовав, и сбылись слова великого князя, в одночасье рухнуло все, что так долго ладилось и устраивалось.
Но что же делать, куда деваться теперь, к кому обратиться за помощью? Чуя вину свою и палящий стыд, не видя дороги, брел воевода бесцельно по лесной тропе, а следом шли его уцелевшие товарищи.
Большим зеленым оком глянуло на Василия озимое поле, которое когда-то всем городом разрабатывали на лесной поляне, вырубали кусты, корчевали коренья, каждый год пахали, сеяли, с любовью и надеждой заборанивали в землю драгоценное зерно. Здесь, на краю этого поля, воевода остановился и крепко задумался. Придет месяц серпень, думал он тогда, настанет пора жать золотые колосья, вязать снопы, свозить их на гумно, молотить… Кто сделает эту работу, кто выполнит извечную радостную обязанность землероба? Люди его города лежат там, на берегу, побитые, порубленные, иные навеки сгинули в речных глубинах, осиротевшие бабы разбредутся по белу свету, а он, воевода, хозяин, в чьей власти было не допустить черной беды, бросит и этих несчастных женщин, и их несхороненных мужей и братьев, и это поле? Оно, не подозревая об участи своих прежних радетелей, выметнет в небо мирные пики колосьев, выпестует тугие зерна, вырастит хлеб, как испокон века назначено Матерью-Природой… Разве может хлеб расти просто так, ни для кого?
Он оглядел своих товарищей. Ивашка востер, да больно молод, неопытен. А вот Никодим — молчаливый, неприметный, но бывалый, хожалый и езжалый пожалуй сгодится. Воевода снял с пальца перстень с печаткой, давний подарок Всеволода Георгиевича, и решительно протянул Никодиму.
— Пойдешь во Владимир, поклонишься великому князю, поведаешь о нашем горе, скажешь, что воевода Христом-Богом просит немешкотно помощи, ждет ратников — хотя бы малое число… Исполнишь ли?
Никодим кивнул, сунул перстень за пазуху и, низко поклонившись, хотел было тут же двинуться в путь.
— Обожди, — остановил его воевода. — Дело важное и даже опасное.