Дозированное вранье легче подвергнуть сомнению, чем вранье тотальное. В дозированном вранье всегда находятся щели и трещины, сквозь которые прорастает травка, напоминающая о том, что жизнь помимо пропаганды все-таки существует. И она, эта жизнь, совсем другая.
Тотальное же вранье — это безжалостное бетонирование информационного поля.
Психологически человеку мучительно трудно представить себе, что можно
* * *
Уж не знаю, насколько оптимистично это прозвучит. Но все же скажу.
Ситуация, которая журналисту представляется катастрофической, а потому и демобилизующей, и парализующей, для художника или для поэта, представьте себе, вполне естественна и даже, если угодно, питательна. Потому что художник и поэт даже в самые безмятежные времена живут в ситуации катастрофы, в окружении шума, треска и скрежета и главную свою роль видят в том, чтобы этому шуму, треску и скрежету сообщать ритм и порядок.
Давайте попробуем сосредоточиться. Давайте все попробуем превратиться в поэтов. А еще лучше — в музыкантов.
Я не знаю и никогда не узнаю и никто уже никогда не узнает, хорошо ли, слаженно ли играл оркестр на тонущем “Титанике”. Не сбивался ли он с ритма? Не проглатывал ли такты? Мы лишь знаем, что он играл. До конца. И сам этот факт для нас поучителен и драгоценен как мощно заряженная метафора профессионального и человеческого долга.
Давайте же и мы будем играть до конца. Каждый свою партию. Честно, старательно, не особо геройствуя и не закатывая глаза.
И давайте, пожалуйста, играть хорошо. Изо всех наших сил, а их у нас много. Играть весело и азартно. Играть как ни в чем не бывало. Играть так, как будто тонем не мы, а тонут “они”, тем более что так оно и есть в исторической перспективе. Давайте играть так, как будто впереди целая вечность, и эта вечность наша. И не обязательно играть на разрыв аорты. Просто — честно и профессионально. И, главное, не фальшиво.
Тот “Титаник” утонул. А наш — возьмет да и не утонет. И прибудет он вместе со всеми своими пробоинами к месту назначения. И мы увидим на берегу праздничную толпу.
Но чтобы это счастье с нами случилось, играть надо всегда как в последний раз.
* * *
Термина “апроприация”, применяемого к некоторым современным художественным практикам, я еще не знал в те годы, когда водил некоторое знакомство с одним занимательным человеком.
Он был постарше меня, он был приезжим из какого-то маленького русского города, и он очень хотел быть писателем. Он и проучился даже некоторое время в Литературном институте, а потом бросил.
Он сочинял рассказы. Рассказы получались, прямо сказать, не очень. Они были мертвоваты и плосковаты. И он это хорошо сам понимал, потому что при всем при том обладал абсолютным, как мне тогда казалось и кажется по сей день, литературным вкусом.
И он очень мучился и очень переживал, что у него упорно ничего не получалось.
Однажды он признался мне под большим секретом в своей потаенной страсти. Иногда, когда его захлестывало отчаяние от собственной литературной недостаточности, он открывал один из любимых рассказов, например Бунина, садился за стол и ночь напролет переписывал этот рассказ своей рукой, получая от этого странного занятия невероятное наслаждение, почти идентичное наслаждению авторскому.
Он сидел и писал чужую, но великую прозу. И был в тот момент абсолютно счастлив. А вот слова “апроприация” он не знал тогда. Я — тоже.
* * *
Среди различных ценителей и потребителей прекрасного весьма распространены такие, которые говорят: “Я не ханжа. И меня ничуть не возмущает присутствие на сцене не одетых артистов. Но я считаю, что это должно быть как-то художественно оправданно! А иначе — зачем?”
С одной стороны, это чистая правда. Должно быть оправдано, а иначе — зачем. С другой стороны, все время хочется задать вопрос: “А присутствие на сцене одетых артистов не должно быть художественно оправданным?”
* * *
Между прочим, эта дубовая Лубянская дверь уже не в первый раз подвергается символическому поруганию. До поругания огнем уже было однажды совершено поругание водой. Хотя и не вполне водой, но все же. Давно уже…
Когда-то я немножко знал одного занятного типа. Его звали Витя. Фамилию его я либо забыл, либо и не знал никогда. Он был старше меня. Чем он занимался, никто особенно не знал. Неохотно говорил, что закончил (или даже не закончил) что-то художественное. И вообще он интересен был не этим.
В повседневном поведении он выделялся какой-то отдельной от всех свободой — свободой жеста, речи, неожиданных парадоксальных умозаключений.
И он был необычайно азартен. Играл в покер, играл на бегах. Иногда выигрывал какие-то по тем временам немыслимые суммы. И тогда был щедр и по-гусарски расточителен. Иногда проигрывался до нитки. И тогда неделями не выходил из дому, занимаясь какой-то никому не известной работой. Нехотя говорил, что какой-то “оформиловкой”.