Разумеется, личному опыту, в котором волей-неволей ищешь аналогий и соответствий ситуациям и событиям, которые придумываешь, конструируешь, измышляешь, перенося на бумагу плод собственной фантазии, находится место в любом художественном произведении. Но когда этот опыт
В какой мере личностный опыт Владимира Набокова, пережившего резкий бросок из роскоши в нищету и расставание с родиной, предопределил творческий опыт Владимира Набокова — писателя? Вопрос не праздный, но, на мой взгляд, едва ли раскрывающий перед тем, кто им задается, широкие перспективы. Отрицать, что все происходящее с писателем так или иначе влияет на его творчество, нелепо, однако взаимосвязь эта подобна лабиринту; и разве не чревато неоправданным риском для понимания художественного своеобразия того или иного автора стремление выстроить прямые соответствия между первым и вторым? Можно, разумеется, предположить, что эмиграция, исторгнувшая Набокова из лона богатой и влиятельной семьи, помешала ему выйти по стопам отца, честного и бескорыстного государственного деятеля либеральной ориентации, на политическую арену. Естественное следствие: персонажи Набокова не столь активны, сколь пассивны; они — скорее объекты, нежели субъекты бытия. Но разве не таковы герои большинства современных романов, заслуживающих своего названия?
А доводя эту гипотезу до логического завершения, остается только прийти к выводу, что все мы так или иначе отторгнуты от власти над окружающим. Однако стоит лишь поместить в этот общий ряд Набокова, как вопрос о том, в какой мере личностные обстоятельства предопределили специфику его творчества, утрачивает всякий смысл. Самое большее, что можно с определенностью постулировать, — это то, что специфический опыт человека, пережившего эмиграцию, побуждает его охотнее апеллировать к собственным переживаниям, нежели к более обширному набору социальных примет действительности, и одновременно, возможно, облегчает то необходимое «дистанцирование», посредством которого личностный опыт и претворяется в эстетический. Обшаривать же в поисках компаса к тайнам книг писателя закоулки его биографии — тупиковый путь, ошибочность которого заложена в исходной погрешности. Приверженцы подобного метода игнорируют главное — специфику творческого акта, исключительно благодаря которому из личного переживания и индивидуальной фантазии и рождается произведение искусства. Предмет анализа критики — всегда произведение, адресуемое аудитории, даже если это произведение — мемуары.
В «Других берегах» Набоков являет пример классического произведения мемуарного жанра. Впрочем, сам он (точнее, тот молодой человек, чья жизнь описывается) не выбалтывает фамильных секретов, не пытается во что бы то ни стало склонить читателя на свою сторону, даже когда вполне недвусмысленно декларирует свою позицию. Он и его родители, кузены и кузины, гувернантки, домашние учителя, девушки и юные дамы, в которых он с младых ногтей влюбляется, — все они возникают на страницах книги, дабы воскресить перед нами канувший в небытие образ жизни, осколок золотого века размером в одно семейство. Теплая, доверительная интонация книги не вступает в противоречие с мастерством художественного обобщения. Наверное, то же было бы с «Вишневым садом», случись Чехову сделать себя одним из его действующих лиц.
Проза Набокова полна миражей, словесных игр, ребусов и головоломок. Он обожает составлять шахматные этюды, тайная цель которых — отвлечь от сути дела, причем не профанов, а кое-что смыслящих в теории шахматистов. Аналогичным образом выстроены и его книги: они заманивают в ловушку разохотившегося читателя, который, с головой погружаясь в расшифровку ребуса, и не подозревает, что главное, ради чего книга писалась, лежит на поверхности. (И тут, стоит признать, исходное преимущество оказывается на стороне читателя-простака, сразу пришедшего к выводу, что ребусы — превыше его понимания.) Однако весь смысл этих этюдов в том, какой цели они служат и как срабатывают в замысле всей книги.
Нередко общий итог, к которому призвана подвести та или иная книга, укладывается — пусть огрубленно — в одну незамысловатую сентенцию. Как замечает Филд, «Смех во тьме» — не что иное, как игровое воплощение поговорки «любовь слепа», а «Приглашение на казнь» — афоризма «жизнь есть сон». Выстраиваемая в повествовании фабула раскрывает и в то же время пародирует смысл выдвигаемого тезиса. С помощью пародийной огласовки создается второй план — перемежающий происходящее комментарий по ходу действия.