Набоков — один из немногих ныне живущих писателей, которого я обожаю и кому хотел бы, будь у меня такая возможность, подражать. Но с английским языком он обращается как иностранец: он играет не в крикет, а в шахматы и не принимает ни одного негласного правила, относящегося к риторике и умолчанию. Его обуревает рассудочная страсть, что, в общем-то, неприлично. И все же Набоков — еще один печальный пример того, что в XX в. литературный английский язык больше всего обязан неангличанам (прежде всего ирландцам и американцам). Англоязычный славянин поставил перед собой особую задачу — напомнить нам о великолепии нашего языка, сильно обедневшего благодаря стараниям пуритан и прагматиков. Вероятно, Набокова можно поставить в один ряд с Конрадом. Но если Конрад — английский писатель по призванию, то Набоков стал автором «Лолиты» в силу исторической случайности.
Эта случайность легла в основу недавно переизданной и исправленной автобиографии Набокова «Память, говори». Книга вышла в 1951 г. и вызвала не слишком большой интерес. По иронии судьбы «Лолита» принесла Набокову — утонченнейшему из ныне живущих писателей — громадную, быть может, чересчур громкую славу. С другой стороны, его слава (разве не безумие эти чрезмерно изысканные обложки «Бледного огня» в привокзальных книжных киосках?) — своего рода историческая справедливость. Новая Россия изгнала Набоковых, но даже самый невежественный западный читатель знает имя Владимира Набокова, не имея ни малейшего понятия о сотнях советских писателей. В книге «Память, говори» (которую Набоков хотел назвать «Говори, Мнемозина») рассказано о его судьбе после революции, но без малейшей жалости к себе, с таким аристократическим высокомерием и выдержкой, которые не позволяют читателю даже на миг заподозрить его в том, что он сожалеет или когда-нибудь сожалел о потере огромного имения и состояния в два миллиона долларов. Набоковское зрение острее лезвия, а мужество кажется сверхчеловеческим — настолько, что даже не вызывает восторга, как и владение чужим языком.
Блистательная оркестровка слов призвана оживить былую идиллию, способную превратить самого реакционного читателя в якобинца. Перед нами большая состоятельная семья, близкая ко двору, дед Владимира, занимающий пост министра юстиции, бесчисленные слуги, английская гувернантка, новинки с Бонд-стрит, собранные в особняке, где французский или английский язык звучит куда чаще русского. Владимир охотился за бабочками по всей Европе, Санкт-Петербург был для него окраиной Парижа или Лондона, Канн или Биаррица. Бабочек придется бросить, их должен смести великий исторический вихрь — но о чем можно сожалеть в такую минуту? Разве что о гибели либерализма, который все равно не прижился бы ни в царской, ни в советской России. Отец Набокова — один из крупных демократов — возглавлял фракцию, которая пыталась встать между царем и большевиками. Он побывал в тюрьме при обоих режимах, а в эмиграции был убит. Он сочетал великодушие со стоической (иначе не скажешь) выдержкой, и в отточенной прозе его сына просвечивает благоговейное восхищение отцом.
Молодой Набоков увез с собой в эмиграцию отцовскую стойкость и теперь должен был выковать собственный новый стиль. Но сначала нужно было воздвигнуть барьер из язвительной гордости и проникнуться беспощадным презрением. Одно из неприятнейших свойств набоковской прозы — стремление вынести скорый приговор тому или иному человеку, скажем Достоевскому или Бальзаку, и даже не стилю писателя, а его душе. Пушкин, которому Набоков воздвиг огромный и прекрасный памятник в виде четырехтомного перевода и комментария к «Евгению Онегину», превознесен до небес, но орнаментальность и витиеватость скульптурных форм этого четырехтомника сродни аристократической ловле бабочек, душа же этой книги груба и серьезна. Но стоит кому-нибудь прибегнуть к психоанализу, как Набоков тотчас же зачисляет его в шарлатаны. Тут он, пожалуй, перебарщивает.