Комика Набокова восходит к английским «детским рифмам» или к полуабсурдным лимерикам, изобретенным британским гением. Один из них он перефразировал по-русски:
(Впрочем, и мы когда-то твердили чепуху: Пляшет дьякон в лихорадке, / Просит жареного льду / Положить ему на пятки…)
Чем-то Набоков обязан Льюису Кэрроллу, и его книгу «Алиса в стране чудес» он перевел на русский язык за 5 долларов… Но не более ли всего обыграна им, и не только в русских, но и английских книгах, русская литература (и по существу, он был только русский, а не кто-либо другой). Родственны ему и нелепости Ноздрева (субтильное суперфлю{241}
) и Лебядкина (Краса красот сломала член{242}), кошмары Сологуба (Недотыкомка серая) и Белого (господин Шишнарфнэ), словечки Бунина (Петухи опевают ночь{243}) или абсурд, врывающийся в интеллигентский быт Чехова (Тарарабумбия, сижу на тумбе я). Всех этих «штучек» у Набокова нет, но имеются их эквиваленты. Это не подражание, а косвенное воздействие. К тому же игра слов у Набокова едче-метче, чем у многих его литературных родственников.Сколько у него поразительных словосочетаний. Этим комбинациям нет числа, как ходам на шахматной доске или узорам на крылах бабочек (и он, напомним, был замечательный шахматист и лепидоптеролог).
Словесные игрища Набокова забавляют, радуют. Но в них или за ними нет настоящего бытия. Всюду, как утверждал экзистенциалист Мартин Хайдеггер, ничего ничевочит (Das Nichts Nichtet). Но есть бытие в его лирике (преимущественно в прозе), в его автобиографиях: и об этом речь ниже.
Ничевочанье или ничевоканье виртуозно изображено им в его недавней английской повести «Прозрачные предметы». Перевожу оттуда (едва ли удачно) эпилог. Главный герой Парсон — американский редактор, в припадке безумия задушивший свою жену (она русского происхождения). Он сгорает в швейцарском отеле: «Разноцветные расплывающиеся круги, маячившие около него, напомнили ему детскую картинку в жуткой книжке, где около мальчика в ночной рубашке все быстрее и быстрее вертелись торжествующие овощи. Он в отчаянии и хочет избавиться от этого яркого головокружительного бреда. Напоследок ему привиделась раскаленная книга или коробка — совсем прозрачная и пустая. Это и было
Это, знаешь, легче делается, сынок».
Ужасна огненная смерть. Может быть, еще ужаснее то, что сгорел человек, который только притворялся живым на полутораста набоковских страницах. Сгорело
Не подтверждает ли Набоков шпенглеровский «Закат Запада», включающий и Восток — дореволюционную Россию, блестящий упадок — без веры в Бога и доверия к человеку. Но такая философия истории вызвала бы у Владимира Владимировича ироническую улыбку. Он мог бы сказать: Шпенглер — претенциозный немец…
Самая эпохальная (как выразился бы Белый) книга Набокова — уже упоминавшееся «Приглашение на казнь». Эта отрицательная утопия, как мне кажется, художественно превосходит все другие: Достоевского (Хрустальный дворец), Валерия Брюсова («Республика Южного Креста»), Замятина («Мы»), Чапека («Р.У.Р.»), Хаксли («Прекрасный новый мир») и Оруэлла («1984»). Набокову привиделся не тоталитарный коммунизм в сверхиндустриальном будущем, а более жуткое торжество жестокой пошлости на руинах индустриализации (где-то на задворках ржавеет самолет, и люди опять обратились к конной тяге). Обитатели этого захолустного мирка — неопределенной национальности. Тюремный сторож — русейший Родион, палач — Пьер, главного героя Набоков наградил римским именем. Его жена блудливая Марфинька… Граждане утопии — самодовольные полуидиоты, которые приглашают Цинцинната на казнь оттого, что он
Самый живой человек в повестях Набокова он сам — в автобиографическом «Даре» и в воспоминаниях: русских («Другие берега»,) или английских («Память, говори»). Здесь главная тема: становление художника, который на самом деле жил, страдал, радовался, трудился. О нем не скажешь: уж не пародия ли он?