Лежали те организмы почти в ряд – ни холодные и ни горячие, разом потерявшие всякую организменную чувствительность. Как бы никакие, пластмассовые, словно пупсы окаянные. Ни жить не хорошо, ни жизнь нехороша. Да её, кажись, и поблизости не наблюдалось, той жизни. Опять почувствовала слежку и сбегла, сука! Может, и вправду спугнули, а может уже и добили окончательно дуру круженую. Одна только видимость осталась, шоу в просторечии. Или шкурка никому не нужная.
Сначала было вроде хорошо. Потом очень хорошо. А сейчас оказалось до того хорошо, что как никогда получилось плохо. Ну и на фиг теперь это всё!
Доцент давно бросил выводить рулады и по-другому выкомариваться. Теперь больше обыкновенного припадал к своей общей тетради в синюю-пресинюю клеточку и под воздействием экстремального кайфа экспериментального подвала что-то стремительно чёркал в ней, словно бы не успевал за диктовкой. Всё продолжал записывать свой репортаж с того света, про инопланетян, коварно подглядывающих за ними, про сбычу мечт, куда-то дико позапропавшую. Если уж залип на мэйнстрим, то как можно из блаженного потока выпадать?! Что бы ни стряслось вокруг! Пока боженька водит твоей рукой, не смей отвлекаться даже по-маленькому. Но доцент всё равно периодически отвлекался. Но тут же поспешно возвращался. Уж больно серьёзные чувства одолевали, иногда даже так, что и бумага дымилась. Приходилось частично стравливать их в устном, практически явочном порядке, точками и тире общаясь с бомжами и залётными инопланетянами. И чутка становилось легче.
Однако такое облегчение выходило совсем-совсем не таким, какое требовалось по истине отовсюду пристающих вещей и явлений, ибо гадостей и прочих откровений на душе накапливалось ещё быстрее и больше, чем их удавалось бы нейтрализовать или очистить, пусть даже и с помощью какой-нибудь необыкновенной соли. Если же не научиться как следует сбрасывать столь мрачный балласт внутри самого себя, может прийтись совсем худо. Тогда и шкурки не останется. У души ведь нет запасного отверстия, она элементарно облегчиться не может, поскольку совсем-совсем не запроектирована ещё и на эту гадость.
Блокнотики с карандашиками вот только спасают. Но лишь отчасти, крайне слабенько, да и то временно. Поэтому они, конечно, исключительно заместо клизм служат. Каждый писатель подтвердит. Сразу, как только оттуда или из этого выберется.
Стихия непринуждённо нависала над тесным, всё более стискиваемым трюмом и скользкой палубой последнего, утлого человеческого судёнышка. Всякий раз, когда корабль кренился, его пассажиры, блаженные пупсы в живописных ошмотьях открывали бездонные глазки и хрипло кричали «Мама!». Это было что-то! Данте про такой круг ада ничего не писал, потому что к своему счастью не мог такого вообразить. На ту «Маму» вновь как в трясине потрясённо замолкали. В кишках уверенно подбрасывался полумёртвый кислотно-щелочной баланс и тут же благополучно загибался. Разумеется, обитатели вивария давно, а теперь всё более отчётливо хотели придушить друг дружку. Соскочить потом куда-нибудь на свежий воздух, порвать бока, но выбежать в грозу. Хоть как-то отдышаться. Покамест прижухли, затаились, не шевелился никто, были бы хвосты – наверняка постукивали, группируясь перед последним прыжком. А может быть рефлекс самосохранения ещё так действовал. Не было сил да и смелости просто взять да и подняться во весь рост. Потому что в этом мире подняться всегда означает всплыть. Что же обычно тут всплывает, не хочется и вспоминать.
Слабеющими утёсами в океане быстро разлагающейся и некогда относительно мыслящей материи продолжали понемногу выситься сыщик и сильно грамотный его товарищ, научившийся худо-бедно даже в нечеловеческих условиях облегчаться душой. Именно он и оставался последней надеждой человечества (его монады – экспериментального сообщества) – якобы больной на всю голову доцент Фредди. Он по-прежнему конспектировал происходящее пляшущим почерком самозабвенного параноика, даже из рукотворного ада готовый слать миру депеши счастья, добра и любви, конечно в своеобразной интерпретации, но это уже на любителя. Но даже столь безусловные твердыни человеческого духа периодически кренились под безжалостными ударами вышедшего из-под контроля глобального и потому отчётливо дьявольского эксперимента над человечеством.
– Созрели?.. Взво-од, за-пе-е-вай-й!!! – Оглядев свое подвальное подразделение, скомандовал шеф Осклизкин.
Нестройный хор теперь уже совсем-совсем угасающе, но всё же поддержал своего буйно-неформального командира. Однако каждый солист и теперь вытягивал только про своё, про заветное, о донышко стучащее:
– Ой, цир-роз, цир-ро-оз! Не цир-ро-о-зь меня!
– Мил-лион, мил-лион, без штанов, без штанов!..
– Меня-а называли козлё-онком в отряде…
– Менты на-зы-ва-ли козлом!..
Ах, мама Клава, мама Клава! Кто ж там на тебе такие замечательные буквы набирает?! Какой незабываемый набор!