— Не я один. Со мною еще два — Микошка Гонобля да Филка Черемной, — подтвердил Холуев. — Обои с Крапивны, — и вставил с похвальбой: — А коли тебе про Первушку Шестопала сказать, так он у меня в половниках.
— Это что же получается: половник у половника?
— Дык почему нет? Мы теперь не на государевой пашне стоим. Не черносошные, да. Как лучше, так и делаемся.
— Значит, местом довольны?
— Грех жалобиться. Земелька, сам видишь, тучная. Да и мы не безрукие. Живем себе, хлеб жуем. Чего и тебе желаем.
— Ну и ладно. Трудись на здравие, Шумилка.
— И ты по здорову ехай, безымян-человек.
Немудреный вроде бы разговор. По это для кого как. Для Кирилки каждое лыко в строку. Ему дорожник надо писать. Будет теперь у него в росписи деревня Борбозина, а может, и этот Шумилка Холуев, выбившийся из черносошных крестьян в белые половинки — со своим подкаблучным Первушкой…
На другой день легла на пути Туринская слобода, широкая, по-дурному раскиданная, с дворами, поставленными на скорую руку. С борбозинскими их не сравнить. И поля здесь плохие, не вычищенные как следует от деревьев. Сразу видно, хозяев мало, всё больше неудельный гулящий люд да мимоезжие ямщики, да сторожа таможенные, да вездесущие уговорщики[283]
. Кормежка в слободе хуже некуда. Супец пустой, рыба пыжьян пересолена, кости от нее в горле застревают. Если бы не клюквенный кисель, и вспомнить нечего.Сибирь одна, да люди в ней разные. Для этих земля — мать родна, для тех — постоялый двор. Пожил, погулял да и покатился дальше. Авось за Турой клад случится или изба- самокормка или еще какая-нибудь удача.
Перебрался через Туру и обоз Поступинского. Потом через полноводную реку Узницу, впадающую в нее. Пополудни достиг Благовещенской слободы. С Туринской ее не сравнить: чистая, ухоженная, степенная. Посреди — церковная избушка с маковкой, какие обычно ставят в поморье. Рядом ключи с родниковой водой, один подле другого. Ложе каждого мхом выстелено. Со временем они белыми стали, затвердели узорчато — будто дорогой горный камень. Сразу видно, люди здесь земельными трудами кормятся, а не шальной проезжей копейкой.
Так и пошло: за справной деревней или слободой непременно захудалая попадется, за государевой пашней — угодья здешних посадских и служилых людей — Липка, Козьминское, Кулаково, а вперемешку с ними татарские поселения-юрты. Они меж собой тоже разнятся, но не так сильно.
У большинства татар жилища низкие, сложены из бревен, а сверху глиной обмазаны. Крыши на них плоские, земляные.
Можно представить, как зазеленеют они через месяц-другой, цветами украсятся. А пока глянуть не на что — стены серые, дверь на лаз похожа, высотой локтя в два, не больше. Чтобы просунуться в нее, надо согнуться в три погибели, а то и на карачки встать. Вместо окон — круглые отверстия. Затыкаются они травой, либо рогожиной, а у иных хитрецов тонкой пластинкой льда, пропускающей свет. Только где наберешься таких ледышек на все время? Для поделки их особого человека надо держать.
Впрочем, для начального татарина это не накладно…
А вот и он сам навстречу идет. Приложил руку к сердцу, приветствует с улыбкой:
— Джолбосен![284]
Кирилка Федоров ему тоже:
— Джолбосен… А ну-ка, барантаз[285]
, покажи свою кибиту[286].— Почему не показать? Кель![287]
Следом за Кирилкой нырнул в дверной проем его неизменный спутник Баженка Констянтинов. Пригляделся и оторопел: в мазанке светло, чисто, просторно. Посредине — каменная печь, у стены — жировые плошки. Дым от них уходит в деревянную трубу и боковые отдушины. Пол выстлан теплым войлоком. На стенах и на широких лавках дорогие бухарские ковры.
— Как зовомо место сие? — привычно спросил Кирилка.
Хозяин не без гордости ответил: Кинырский юрт. Его на Тюменской дороге все знают. Здесь самый большой конный торг, самые большие посевы яровых, самые удачные охотники и самые резвые ямджики[288]
.— Тогда и свое имя скажи, — попросил Кирилка.
— Касьян.
— Вот как?
Переглянулись приятели, об одном и том же, не сговариваясь, подумали. Откуда у татарина столь немилостивое имя? Об такое не хочешь, да запнешься.
— Крещеный? — поинтересовался Баженка.
Вместо ответа Касьян Киныров вытянул из-за ворота обшитого лисой камзола нательный крестик, поцеловал его и снова упрятал на груди.
— И кто тебя окрестил?
— Пир[289]
Антипа.— Это который же?
— Был тут, — с исчерпывающей краткостью ответил хозяин. — Сказал: я принимаю на себя твои грехи!
— Ну и как, принял?
— Он — пир, а ты кто, чтобы спрашивать? — в упор глянул на него хозяин кинырского юрта.
— И все же?
— Он за меня шар[290]
пил, я за него кимагу[291] ел. Если ты без головы, спрашивай еще!