Тем не менее в промежутке между операциями Василий вытряхнул все из ящика стола, протер сам ящик влажной тряпочкой, постелил свежую газету, убрал все вещи, проследив, чтобы они лежали в нужном ему порядке, старую газету затолкал в мусорное ведро и снова ушел в операционную.
Газета в ведре и стала поводом для доноса. Раскладывая ее на дне ящика, а затем выкидывая, Василий совершенно не подумал о том, что передовица номера посвящена товарищу Сталину и снабжена его же фотографией. За то, что он выкинул в помойку изображение великого вождя, его и арестовали.
В первую же ночь, проведенную в камере, Василий путем недолгих логических умозаключений пришел к выводу, что донес на него, скорее всего, Игнат. Верный Игнат, с которым он выбрался из окружения в сорок первом, прошел через всю войну, спал под одной шинелью, устроился в одно отделение Александровской больницы и уже восемь лет не отпускал от себя ни на шаг.
Поступать в институт Игнат отказался наотрез, но работу свою выполнял хорошо и аккуратно, давая фору медсестрам и пользуясь уважением пациентов. Пару лет назад Василий, став ведущим хирургом, выбил для Игната назначение на должность старшего медбрата отделения. Это повлекло за собой повышение зарплаты, и Игнат, который, в отличие от своего фронтового товарища, обзавелся женой и дочкой, был Истомину очень благодарен, о чем не уставал напоминать при любом удобном случае. И при первом же удобном случае, которым стала выброшенная газета, он сдал Василия в НКВД.
Зачем он это сделал, для Васи так и осталось загадкой. Поступок Игната казался алогичным. Он не нес никакой выгоды лично для него, и Василию было странно, что, поддавшись на голос «черного человека» внутри себя, Игнат так легко разрушил то фронтовое братство, которое между ними установилось.
Впрочем, думать про Игната было неинтересно. Вспомнив про него на мгновение в душном и дымном пространстве вагона, Василий тряхнул головой, провожая некстати нахлынувшую мысль, и снова посмотрел в окно. Поезд стоял в Череповце. Именно сюда отправили высланного из Ленинграда Генриха, именно отсюда он отправился дальше, в Казахстан. И по иронии судьбы Василий, тоже высланный из родного города, проездом оказался именно здесь.
«Все в жизни повторяется», – подумал он равнодушно.
Это непривычное, убийственное равнодушие появилось в нем сразу после ареста. Как будто часть души отмерла, покрывшись потрескавшейся коркой. Где-то там, под коркой, остались живые мысли и чувства, но им не удавалось пробиться наружу, будто погребенным под застывшей лавой.
Так же легко, как будто скользя по поверхности, он вспоминал про последнюю встречу с Анзором Багратишвили. Того перевели из Азербайджана в Белоруссию, и по пути в новую часть он заехал на несколько дней в Ленинград, чтобы повидаться со старым другом. Было это всего за пару месяцев до Васиного ареста, и он благодарил судьбу, что она позволила им с Анзором свидеться до того, как его жизнь круто изменилась.
В пятидесятом году друг женился, а спустя положенные природой девять месяцев у него родился сын Гурам. Анзор, ссыпая пепел с папиросы, тыкал в лицо Василию фотографии, с которых улыбался щекастый двухлетний карапуз с темными кудрявыми волосами.
– Сын, сын у меня, Васька, – звонко кричал он, – наследник славного рода Багратионов!
– Послушай, наследник рода Багратионов, – улыбаясь от того, что он был чертовски рад его видеть, сказал Василий. – Я по твоим письмам знаю, что у тебя сын. Но ты послушай, что я тебе расскажу, у Генки тоже сын. Адольфом зовут, Адей.
– Адольфом? – Анзор еще больше выкатил свои черные навыкате глаза. – Погоди, в каком году он у него родился?
– В сорок третьем. Но ты не суди, Анзор. Им столько лиха пришлось хлебнуть, нам с тобой и не снилось. Я же ездил к нему, к Генке. В Казахстан ездил.
– Да ты мне писал, – Анзор все никак не мог прийти в себя от известия, что Генрих назвал сына Адольфом. – Я все понимаю, Васька. Трудно им пришлось. Но всей стране было трудно. Война же какая была. Кто-то невинно пострадал, да, но думаю, что большинство правильно сослали. Жестокое время – жестокие решения, да.
– Да погоди ты, не о том говоришь, – поморщился Василий. – Генка-то, несмотря на все свои несчастья, монеты твои сохранил. Ну, помнишь, клад Наполеона?
Анзор резко повернулся от окна, в которое курил.
– Да не может быть! – выдохнул он.
– А вот и может. Он и в блокаду смог их сохранить, и в ссылке. Ни одной монеты на себя не потратил, дурачок, хотя они торф ели, из навоза себе дом строили. Вот, смотри.
Подойдя к шкафу, он пошарил рукой под стопкой белья и вытащил на свет тугую колбаску с монетами. Звякнул, развязываясь, мешочек, выкатились на стол серебряные кругляшки с Петром Вторым на аверсе.
– Рубль 1727 года, – сдавленным голосом сказал Анзор. – Три короны на груди. Чистое серебро. Весит около тридцати граммов. – Он поднял на Василия горящие лихорадочным огнем глаза. – Васька, твой друг Генрих – большой души человек, да. Настоящий человек. Таких редко делают.