А однажды вместо письма прибыла посылка. Уже два года шла война, порт нашего городка разбомбили, многие дома были разрушены. В тот день мама получила почтовое извещение и вернулась домой с небольшой бандеролью, от папы. Когда мы разорвали бумажную обертку, на стол выкатились пять монет — золотые, явно старинные, с неровным ободком. Изображение на них было полустертым — угадывался лишь всадник в короне. Надпись была совершенно неразборчивой.
Надо сказать, что, с тех пор, как папа уплыл, наше материальное положение пошатнулось. Мама продолжала давать уроки музыки, но доходы от них были невелики. Тогда мама открыла домашнюю кухню и стала готовить обеды на заказ. Однако клиентов у нее было немного: с исчезновением отца мама стала очень рассеянной, она путала ингредиенты, добавляла сахар в грибной суп и черный перец — в яблочные пироги. Когда началась война, работы у нее и вовсе не стало. Так что монеты пришлись очень кстати. Мама выменяла их на картошку у одной старой женщины, которая жила за городом и держала огород. Я помню этот наш поход за картошкой. Старуха долго отказывалась верить в то, что монеты настоящие и пробовала их на зуб. Мое внимание привлек ее головной убор — высокая конусовидная шапка из темной накрахмаленной ткани, к которой была пришита прозрачная вуаль. Впрочем, в этом не было ничего удивительного. Во время войны наш городской театр закрылся, актеры были призваны на фронт или разъехались кто куда. В здании остался лишь сторож, который постепенно выменивал театральные костюмы на дрова и еду для своей семьи. На опустевших городских улицах встречались люди в огромных муфтах, потертых бархатных камзолах, испанских воротниках, сапогах со шпорами и отворотами, суконных чепцах и проеденных молью накидках, отороченных беличьими хвостами. На прощанье старуха вдруг положила в мамину сумку вареное яйцо. По тем временам это был царский подарок.
…Последнее письмо от моего отца пришло через несколько лет после войны. Я тогда учился в выпускном классе гимназии. Мама распечатала конверт. Письмо было написано на неизвестном нам языке. Даже алфавит был нам незнаком. Он напоминал клинописные таблички, которые я однажды видел на экскурсии в столичном археологическом музее. Однако это странное послание явно предназначалось именно нам: внизу страницы стояла подпись отца, сделанная обычными, латинскими буквами. И тогда мы обратились к господину Кроммелю.
Господин Кроммель в молодости был путешественником. Он увлекался археологией и древними языками. Состарившись, он приобрел антикварную лавку, однако редких вещей в ней почти не было. В витрине были выставлены, по большей части, старые будильники, посеребренные портсигары и пуговицы от военных мундиров. И все же, если кто‑нибудь в нашем городе и мог нам помочь, то это был именно господин Кроммель. Он принял нас в своем кабинете, над антикварной лавкой. Господин Кроммель сидел в огромном кожаном кресле с высокой спинкой и резными ручками. Стол был обтянут зеленым сукном.
— Этот документ написан на аккадском языке, госпожа Брент, — сказал он, взглянув на рукопись, — Аккадский был официальным языком Вавилонии и Ассирии во втором тысячелетии до нашей эры. Можете считать, что вам крупно повезло — я изучал этот язык в Гейдельберге.
Мы смотрели на письмо в глубоком недоумении. В отличие от мамы, с раннего детства демонстрировавшей способности к математике, музыке и иностранным языкам, папа никогда не был силен в науках — так, во всяком случае, рассказывала мне тетя Катарина. Сама мысль о том, что отец мог воспользоваться столь редким языком, казалась нам невероятной. И, главное, зачем он это сделал? Как бы там ни было, рукопись лежала перед нами, на обтянутом сукном столе. Господин Кром — мель, тем временем, достал откуда‑то лупу и погрузился в чтение.
— Молодой человек, пожалуйста, оставьте нас на пару минут, — обратился он ко мне. Я повиновался и вышел в коридор. Там было полутемно, пахло подгоревшей кашей. Я различал звук голосов, доносившихся из‑за закрытой двери, но не мог разобрать, о чем речь. Затем дверь распахнулась и из комнаты вышла мама. За всю дорогу домой она не проронила ни единого слова. Тем вечером мама сожгла все фотографии отца, все его письма и вообще все документы, в которых упоминалось его имя. Открыв утром дверцу погасшей печки, я обнаружил обугленный клочок листка с аккадским письмом. Все остальные свидетельства существования моего отца превратились в золу, и восстановить их не было никакой возможности — будь ты хоть сам Лавуазье со всеми его колбами. Я попытался вытащить обугленный клочок бумаги из печки, но он рассыпался у меня в пальцах.