— Часочек выжду, чтобы боярин снова заснул покрепче, да еще раз к нему в мозги постучусь. Чтобы уж точно запомнил, о чем вещий сон ему говорил. Эй, Пахом, ты спишь? Ну спи, спи. Только ты это… Того… Ты извини, что накричал на тебя тут ввечеру. Уж больно некстати ты меня отвлекал.
— Ничего, княже, я обиды не держу. В гневе ты мне куда милее, нежели таковой, каким на болоте появился. Вроде и живой, а взгляд мертвый совсем. Ровно русалка, а не человек.
— Так ты не спишь, дядька? — обрадовался Зверев. — Тогда корми. Чего-то оголодал я за время скачки. Брюхо к позвоночнику прилипло. И меду бы хмельного хорошо, горло промочить.
Подкрепившись, князь снова вытянулся на подстилке, накрывшись овчинным пологом, вызвал образ Ивана Кошкина, пробрался в его сновидения. В этот раз дьяку мерещилась какая-то нескладная чертовщина: лошади с разрубленными головами, бегающие по стенам мыши с золотыми монетами в зубах, медноголовый чурбан, бродящий по мощенным деревянными плашками улицам, голые тетки, прячущиеся по кустам, трактирный разносчик в зеленой рубахе, на голове которого вместо волос росли кудрявые ивовые прутья, курица, сидящая на крупных коричневых яйцах. Курица и яйца выглядели нормально, без извращений. Андрей опять смахнул всю эту чепуху и обрушил на боярина грозное предупреждение об утреннем цареубийстве: про яд за завтраком, про измену ближних государевых приспешников. И снова: про яд, про яд, про яд. Кошкин выдержал минут пятнадцать и исчез — опять проснулся. Зверев же, наоборот, задремал. Да так крепко, что Пахом смог растолкать его, лишь когда солнце почти добралось до зенита.
— Кони оседланы, Андрей Васильевич, сумки собраны. Торопиться будем али покушать желаешь не спеша?
— Торопиться!
Князь Сакульский резко поднялся, потянулся. Услышав легкое журчание, он спустился к узенькому, в три ладони шириной, ручейку, что струился по краю поляны, ополоснул лицо. Когда же вернулся, его постель уже исчезла в одном из тюков, что украшали крупы скакунов. Зверев поднялся в седло, и всадники с места перешли в галоп.
Первый от Великих Лук ям стоял на Пуповском шляхе в пятнадцати верстах от города. Ямская почта существовала на Руси с незапамятных времен,[122]
уходя корнями куда-то в сказочную древность. И все эти века оставалась невероятно дорогим удовольствием. Две копейки — верста, шесть рублей — от Лук до Москвы. За шесть рублей в базарный день можно добротный дом со двором и скотиной купить, или пять крепких лошадей, или полтора десятка дойных коров. А тут — одна поездка. Вдвоем — уже двенадцать рублей, сущее разорение. Но в этот раз князь решил серебра не жалеть и разом опустошил отцовский кошель почти вдвое, купив подорожную грамоту. И дальше — галоп, галоп, галоп. Если заводные скакуны отдыхают на ходу, продолжая скакать без ноши — а значит, все равно не способны бежать долго, — то на перекладных задумываться об усталости коней не приходится. Час стремительной скачки во весь опор, на яме бросаешь взмыленного скакуна подворнику, запрыгиваешь на свежего и снова — во весь опор. Короткая остановка на очередном яме — опять стремительная скачка полный час, смена лошадей — и снова гонка. Пока сам не свалишься — можешь гнать, гнать и гнать. Не самолет, конечно, но средняя скорость получалась около двадцати, двадцати пяти километров в час. Пять часов — сто километров. Световой день — триста. Или двести, коли позволишь себе пару раз сытно поесть, остановиться на ночлег не в полном мраке и подняться с рассветом, а не заранее. Андрей позволил: ему хотелось прибыть в Москву нормальным человеком, а не гонцом, что падает у ног господина, передав тому заветную грамоту. Посему и к воротам Москвы добрались они только вечером третьего дня.— Как здоровье государя нашего? — тут же ошарашил вопросом караульного Зверев. — Бодр ли, в Кремле ныне, али в предместьях отдыхает?
— Бог милостив, — перекрестился привратник, — тревожных слухов давно не бродило.
— Долгие лета царю Иоанну Васильевичу! — довольно рассмеялся князь Сакульский и отпустил поводья.
— Воистину… — задумчиво перекрестился ему вслед служивый.
Боярина Кошкина князь в первый миг даже не узнал. Увидел кавалькаду, мчащуюся от храма Успения, одинокий купол которого зловеще алел в предзакатных лучах, чуть посторонился с центра дороги. Шестеро холопов в раздувшихся от встречного ветра шелковых рубахах и подбитых горностаем шапках; потники шиты по нижнему краю драгоценной парчой, сапоги сафьяновые, уздечки с бубенцами и «шелухой» — шелестящими друг о друга пластинами. Издалека видно: свита богатого да знатного человека скачет — не купчишка, не замухрышка безродный из дальней провинции в столице появился. Однако широкоплечий, в бобровой шапке и московской собольей шубе, от плеч до подола усыпанной самоцветами, царедворец неожиданно натянул поводья статного туркестанского скакуна, спрыгнул, шагнул в сторону Зверева:
— Андрюша, Лисьин! Как ты в Москве, откуда, почему не знаю? Куда едешь?