— «Правильно!»
Когда оратора старались сорвать, он разгневанно выбрасывал руку; и гневно покрикивал:
— «Долой войну!»
Едва его выволок я, чтобы вернуть Марье Борисовне; всю дорогу взволнованно мне в плечо лопотали темные губы его.
Еще позднее: в день предъявления ультиматума военно-революционным комитетом, уже когда кадетская Москва стала прятаться по квартирам, пошел я к нему; он меня встретил торжественно, тихо; и, не подняв наверх, усадил в столовой; сел рядом; посапывал и молчал; после молчания произнес:
— «Запомните этот день: мы присутствуем при величайшем событии… Подумайте: впервые трудящиеся берут в свои руки власть; благословите, Борис Николаевич, этот день… Он — не авантюра; он — начало новой истории…»
И замолчал, и сидел предо мною с видом древнего еврея, встречающего праздник опресноков.
Уже после смерти его проходил я зимою его переулком; сквозь снег выступали неясно колонны того ж двухэтажного дома, отчетливо розового, с барельефами; розовый треугольник фронтона едва выяснялся в мельканьи снежинок; едва проступали белые виноградины тяжких гирлянд горельефа и очертания каменных, нагих белых дев: в пырснь и в свист. Вот заборик знакомый, куда я повертывал; мне захотелось свернуть, прогоркнуть в ворота, пройдя к его домику; голову закинуть к светелке его; посмотреть: не сияет ли огонечек в окошке; казалось: могила его — там, где память о нем: в комнатке, где принимал он меня и одарял столько лет своей мудростью; я постоял: успокоительно помаргивал фонарек над воротами дома: тринадцатый номер.
Но меня ждали дела: и я — прошел дальше.
Философы
Неспроста я даю силуэт Гершензона меж описанием газетных и лекционных своих увлечений и главкой, рисующей тогдашних философов; лекции и статьи я считал обязательною, меня терзавшей нагрузкой; но «партии», меня нагружавшей, и не было; это я ее выдумал; она — тень, на которой я праздно распял себя; когда стало ясно мне это, — рушилась осмысленность борьбы за «Весы».
Ни разу не приходила мне в голову мысль: у меня есть свое дело, свои писательские задания; я все волил жить для людей, глядя и на искусство как на орудие пропаганды; это слагалось всей ситуацией жизни; и оттого-то с 1903 г. до 1909-го я не мог ничего создать, лишь дотрачивая свои силы;, итог: огромное количество статей, лекций, рецензий; и — ничего нового, если не считать стихов, которые стали мне эманацией душевного одиночества («Пепел» и «Урна»); в «Кубке метелей» я лишь доломал план «Симфонии», черновик которой набросан был ранее.
Будучи художником слова, я жил вне источника, питающего слова; я отдавал себя кружку «аргонавтов», мечтая о творчестве людей, а не книг; произошла ерунда; потом силы души были отданы Щ.; случился лишь ужас, приведший к ножу оператора; обескровленный, выдумал я свою «малокровную» схему о партии символистов с Брюсовым во главе; Брюсову «партия» была не нужна, — лишь удобна в известный период (до «Русской мысли»); ограбленный жизнью, я был загнан в свой утопический сектор служения общему делу; а «дело»-то наполовину выдумал; если бы это я осознал в 1907 году, я просил бы хирурга меня дорезать.
Мне угрожала серьезнейшая опасность: замерзнуть, чтобы прижизненным мертвецом провлачиться в годах; Брюсова мы подпирали: он не был опорою; сверстники, вроде Эллиса, Соловьева, откалывали безумие за безумием; Рачинский, багровый от перевозбуждения, только дергал себя и других; Метнер [См. «Начало века», глава первая], натура деспотическая и яркая, гнул свою линию; д'Альгейм [См. «Начало века», глава четвертая] утилизировал нас для собственного безумия.
В сущности, в миссию свою я уже не верил, дергаясь от «обязанностей»; разгром революции, растление прессы, картина крепнущего и все развращающего капитализма, — все это догнетало меня; мог бы я словом Блока сказать: наши двери открыты на «вьюжную площадь»253
.Гершензон, менее всего учитель, скорей старший брат, был единственным человеком, который помог мне в те годы: дом его был хибаркой во льдах, где горела жаровня; и здесь я оттаивал; он мне поднял веру в себя и пониманием моего гнева, и поворотом на то, что миссия моя есть не то, что я себе выдумал; миссия — в том, чтобы я доделал себя как писателя; из меня исходили дымками сжигаемых папиросок различные планы: поэм и романов; сколько их было «выкурено» в разговорах с друзьями; в итоге же — пепел; и Гершензону рассказывал я о проекте романа «Серебряный голубь»; он, с бескорыстной хищностью вцепившись в меня, строго требовал: осуществления плана; и, может быть, он-то склонил на серьезный роман; под его перманентным, но мягким давленьем я стал запираться от роя друзей; и даже я стал бегать в деревню, где и осуществил-таки замысел, написав «Голубя»;254
это писание наполнило силами; и понял я: часть тоски моей была и тоскою по творчеству, засоренному «прями»; Гершензона считаю я крестным отцом романов моих.Он же способствовал перемене моих занятий, не подозревая о том: сближением с кружком тогдашних философов.