Но для того чтобы судья уменьшил срок в два с половиной раза, этого мало. Требуется экстраординарная помощь автора, и вот необходимые сведения сообщаются о подсудимом. О них обычно забывают — эпилог вообще у читателя не в чести. Но что есть, то есть. Благодаря Разумихину обнаруживается, что в недавнем прошлом Раскольников, сам терпящий нужду, «почти содержал» своего чахоточного университетского товарища в течение полугода, а потом «ходил за оставшимся в живых старым и расслабленным отцом умершего товарища (который содержал и кормил своего отца своими трудами чуть не с тринадцатилетнего возраста), поместил наконец этого старика в больницу и, когда тот тоже умер, похоронил его».
Сдается мне, что Достоевский — возможно, невольно — сам уступает здесь ненавистной ему «арифметике». Характерно, что мимоходом. Но каков «мимоход»!.. Действительно, два трупа — двое спасенных. Это, конечно, не тождество. Уравнение — с одним неизвестным и некоторым числом параметров, значения которых в конце чуть-чуть подгоняются. Ответ известен: икс = 8 лет. («Кандалов он даже на себе не чувствовал», — к вящему удовлетворению читателя, сообщает между прочим писатель.)
Странно, что о подвиге Раскольникова мы узнаем только в Эпилоге. Тем более странно, что вообще о пожарах речь заходит несколько раз. Он, конечно, персонаж скромный, и не в его характере побуждать автора в основном корпусе текста вспоминать о том страшном пожаре, но дело тут не в личных качествах героя. Коль скоро сам он задумывался об «арифметике» («ясно как день, справедливо как арифметика»), коль скоро вслушивался в слова случайного постороннего («Одна смерть и сто жизней взамен — да ведь тут арифметика!»), как же он мог игнорировать такой убийственный «арифметический» аргумент в пользу своего предприятия? Ведь когда замышлял Алёну Ивановну грохнуть, «вошь», «ведьму», «никому не нужного человека», и еще в себе сомневался, он уже был спасителем двух детишек. «Право имел». Опять же: когда сверх плана второго человека убил и три дня потом бредил, почему-то успокоительная мысль о взаимозачете (при всей сомнительности ее, казалось бы, вполне естественная в его положении) не посетила ни разу ценителя арифметики — или забыл о тех спасенных? Понятно, что спасение детей на пожаре Достоевский, скорее всего, придумал, когда уже писал эпилог, — надо же было помочь хотя бы задним числом Раскольникову. Но для нас, воспринимающих роман как своего рода сформированную реальность, это не объяснение.
Хотя объяснение и этому можно найти. Преступление — особо продуманное, оно, согласно концепции, совершалось «по совести». И совесть Раскольникова не нуждалась в отбеливании. Она чиста. В этом парадокс «Преступления и наказания» — с преступлением вроде бы ясно все, но чем наказан герой? Тем-то, тем-то и тем-то. Чем угодно, но только не угрызениями совести. За час-другой до целования земли на Сенной площади и явкой с повинной Раскольников заявляет сестре: «То, что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку процентщицу, никому не нужную, которую убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала, и это-то преступление? Не думаю я о нем и смывать его не думаю. И что мне все тычут со всех сторон: „преступление, преступление!“» Это говорит человек, решивший сдаться полиции. Немного раньше он просит мать молиться за него. А еще раньше — девочку Полю. Но никого он не попросил молиться за тех, кого убил топором.
Эта странная «бессовестность» часто смущает ученых интерпретаторов романа, желающих определенности по части морали, — им хочется верить, что где-то там, за пределами текста, Раскольников наконец раскается. Однако обещанное в конце эпилога духовное возрождение героя связано вовсе не с этим. Там о другом — о возвращении к людям, о будущей жизни и чувственном переживании полноты бытия. Библейские просторы. Восторг. Катарсис. Или почти катарсис.
Вот об этом не будем.
Проехали.
Но непосредственный читатель не знает, что проехали и что не будем. И он прав. «Бабке поделом». Никто в романе не пожалел старуху. И что делать нам, читателям, с этим? — ведь признаемся, нам ее тоже не жалко.