Ведь так прямо и заявляет Солженицын: «Так вот, на гордость нашу показала советско-германская война, что не такие-то мы рабы, как нас заплевали во всех либерально-исторических исследованиях: не рабами тянулись к сабле снести голову Сталину-батюшке <…> Эти люди, пережившие на своей шкуре 24 года коммунистического счастья, уже в 1941 году знали то, чего не знал еще никто в мире: что на всей планете и во всей истории не было режима более злого, кровавого и вместе с тем более лукаво-изворотливого, чем большевистский <…>, что не может сравниться с ним никакой другой режим, ни даже ученический гитлеровский, к тому времени затмивший Западу все глаза. И вот — пришла пора, оружие давалось этим людям в руки — и неужели они должны были смирить себя, дать большевизму пережить свой смертный час, чтобы снова укрепиться в жестоком угнетении, и только тогда начать с ним борьбу (и посегодня не начатую нигде в мире)? Нет, естественно было повторить прием самого большевизма: как он вгрызся в тело России, ослабленное Первой мировой войной, так и бить его в подобный же момент во Второй» (с.
“…Возьму на себя смелость сказать, — продолжает Солженицын, — да ничего бы не стоил русский народ, был бы народом безнадежных холопов, если бы в эту войну упустил бы хоть замахнуться, да матюгнуться на Отца родного. У немцев был генеральский заговор, а у нас? Наши генеральские верхи были ничтожны, растлены партийной идеологией и корыстью и не сохранили в себе национального духа, как это бывает в других странах. И только низы солдатско-мужицко-казацкие замахнулись и ударили. Это были сплошь низы, так исчезающе мало было участие бывшего дворянства из эмиграции, или бывших богатых слоев, или интеллигенции. И если бы дан был этому движению свободный размах, как он потек с первых дней войны, то это стало бы новой пугачевщиной: по широте и уровню захваченных слоев, по поддержке населения, по казачьему участию, по духу — рассчитаться с вельможными злодеями, по стихийности напора при слабости руководства… Но не суждено было ему развернуться, а погибнуть позорно с клеймом: измена священной нашей Родине!» (с. 35).
Все это измышления и фантазии, не основанные на действительности. При тех настроениях, которые Солженицын приписывает «низам», т. е. большинству народа, никакая армия не могла бы не только побеждать, но и просто существовать. Солженицын, который сам прошел через войну и не раз высказывал гордость своими боевыми заслугами (эта гордость чувствуется и в первом томе «Архипелага»), не мог не видеть, сколь самоотверженно воевали советские солдаты против фашистской армии. Ибо при вдесятеро больших потерях, чем в Первую мировую войну, при несравненно более страшных поражениях, чем самсоновская катастрофа в 1914 г., потеряв едва ли не половину России, народ наш не поддался на фальшивые посулы гитлеровцев и не только устоял против громадной немецкой военной машины, поддержанной экономическими ресурсами всей Европы и десятками дивизий союзных Гитлеру стран, но и одолел врага.
Та злобная идейная мешанина насчет возглавляемой гитлеровцами пугачевщины, должно быть, и могла возникнуть в кругах бежавших на Запад бывших прислужников Гитлера, полицаев и карателей, которые ищут в этих галлюцинациях какого-то оправдания своей не слишком-то чистой деятельности в годы фашистской оккупации и которые выдают себя теперь за «идейных противников» советской власти. Видимо, из этих людей и состоит сегодня значительная часть нынешнего окружения Солженицына. И, видимо, по этой причине три года пребывания на Западе не слишком благотворно подействовали на Солженицына-художника.
Влиянию нового окружения Солженицына мы склонны приписать и многие другие страницы третьего тома «Архипелага», ибо просто трудно поверить, что он не только написал их в СССР, но и, как сказано во втором «Послесловии», сумел все-таки дать прочесть немногим своим друзьям (с.
Солженицын, например, полностью оправдывает тех директоров школ и учителей, которые продолжали и в оккупированных городах и селах учить детей по предложенной фашистами программе. Что же в этом плохого? — спрашивает Солженицын.
«Конечно, за это придется заплатить и, может быть, внести портреты с усиками. Елка придется уже не на Новый год, а на Рождество, и директору придется на ней (и в какую-нибудь имперскую годовщину вместо Октябрьской) произнести речь во славу новой замечательной жизни — а она на самом деле дурна. Но ведь и раньше говорились речи во славу замечательной жизни, а она была тоже дурна» (с.