Пытаясь дискредитировать Короленко, Солженицын опять пускается рассуждать о том, как легко, мол, тот отбывал тюремное заключение, какие вольготные у него были условия, в частности, для того, чтобы писать: «Короленко рассказывает, что он писал в тюрьме, однако — что там были за порядки! Писал карандашом (а почему не отобрали, переламывая рубчики одежды?), пронесенным в курчавых волосах (да почему и не остригли наголо?), писал в шуме (сказать спасибо, что было где присесть и ноги вытянуть!). Да еще настолько было вольготно, что рукописи эти мог сохранить и на волю переслать (вот это больше всего непонятно нашему современнику!)». Опять хочет уверить нас, что по сравнению с тем, как сидел он сам, у Короленко была не тюрьма, а божья благодать. «У нас так не попишешь даже в лагерях!» — восклицает с чувством превосходства все прошедшего человека над несмышленым ребенком.
Что ж, в порядке исключения мы могли бы этому и поверить, но известно, что еще в самом начале своего заключения наш страдалец просил жену привезти ему бумаги, карандашей, перьев, чернил, и она привозила, и никто не мешал ей передать их. Обстановка в этом отношении ничуть не изменилась и через пять лет, когда 214 он находился уже в особлаге, который именует каторгой. Так, приятель его Арнольд Раппопорт располагал, должно быть, неограниченным запасом бумаги и всего остального, если несколько лет составлял какой-то «универсальный технический справочник» и одновременно писал трактат «О любви».
Что касается насмешки по поводу того, что Короленко «писал в шуме» (и, дескать, счастливцем себя чувствовал, если было где присесть и ноги вытянуть), то тут вспоминается такой, например, самим Шурочкой набросанный пейзажик: «Один раз я лежал на травке отдельно ото всех (чтобы было тише) и писал…» Как минимум из этого можно сделать вывод, что все-таки было где не только присесть, но и мягко прилечь, и тишину обрести, и ножки вытянуть.
Впрочем, большую часть его каторжного срока Солженицыну неизменно сопутствовали персональные двухтумбовые канцелярские столы, за которыми он и ножки свои расторопные вольготно вытягивал, и писал что хотел. Да именно за этими двухтумбовыми лагерными столами он по-настоящему и приохотился-то к сочинительству. «Тюрьма разрешила во мне способность писать, — рассказывает он о пребывании в Марфинском научно-исследовательском институте, — и этой страсти я отдавал теперь все время, а казенную работу нагло перестал тянуть.»
Мы уже отмечали, что в подобных случаях дело было не в бесшабашной наглости, а в том привилегированном положении, которое «пролетарий» Шурочка умело выслуживал у начальства.
Как фронтовика меня больше всего оскорбляет все, что написано в «Архипелаге» о Великой Отечественной войне, которую писатель всегда называл не иначе как «советско-германской».
Солженицын со всей своей солженицынской серьезностью уверяет нас, что едва ли не весь наш народ с радостью и нетерпением ждал прихода немцев.
Он прежде всего предлагает нам принять во внимание, как замечательно жилось в немецком плену, в концентрационных лагерях нашим военнопленным. Например, о лагере военнопленных под Харьковом пишет: «Лагерь был очень сытый». Ну, видимо, калорийнейшее трехразовое питание. И это весной 1943 г., после Сталинградского побоища, когда немцы могли особенно осерчать, но вот, дескать, не осерчали, однако же кормили наших пленных, как в санатории. А среди комендантов лагерей встречались прямо-таки гуманнейшие меценаты. Попал, допустим, в плен один наш солдат, который по довоенной профессии был пианистом. И что же? Да не позволили гитлеровцы сгинуть таланту: «В плену его пожалел поклонник музыки немецкий майор, комендант лагеря, — он помог ему начать концертировать».
Солженицын здесь ничего нового не говорит. Генерал-предатель Власов в «Манифесте» от 12 апреля 1943 г., призывавшем бойцов Красной Армии сдаваться в плен, писал: «Лживая пропаганда стремится запугать вас ужасами немецких лагерей и расстрелами. Миллионы заключенных могут подтвердить обратное».
Власовско-солженицынскому дуэту можно было бы противопоставить высказывания советских воинов, побывавших в немецком плену, несколько конкретных судеб, кое-какие точно установленные цифры. Но мы не будем этого делать, а сошлемся на генерала Гальдера и Альфреда Розенберга, известного теоретика расизма, автора книги «Миф XX века», позже — имперского министра Гитлера по делам оккупированных восточных территорий.