Я подумал, что у Чосера тоже есть история о чудесном перстне, но не хотел портить Баркли его рассказ.
– А перстень? – вместо этого спросил я.
– Как всякий волшебный предмет, его не нашли. Может быть, он теперь в каком-нибудь тайнике, там же в мечети, или на пальце у человека, живущего в краях, где нет птиц.
– Или их там столько, – вставил я, – что не поймешь, где чей голос. Ваша история, Баркли, похожа на притчу.
Тут и заговорил Дэниэл Торп. Казалось, он ни к кому не обращается, на нас он не смотрел. Было в его английском что-то особенное, я приписал это долгому пребыванию на Востоке.
– Это не притча, – сказал он, – а если притча, то она говорит правду. Есть бесценные вещи, которые невозможно продать.
Слова, которые я пытаюсь сейчас воссоздать, подействовали на меня куда меньше, чем убежденность произнесшего их Торпа. Казалось, он хотел сказать еще очень много, но оборвал себя, пожалев о начатом. Баркли откланялся. Мы вернулись в гостиницу вдвоем. Час был поздний, но Дэниэл Торп предложил зайти к нему договорить. После нескольких избитых фраз он произнес:
– Я предлагаю Соломонов перстень вам. Конечно, это метафора, но то, что она подразумевает, – не меньшее чудо, чем царский перстень. Я предлагаю вам память Шекспира, всю – от первых детских лет до начала апреля тысяча шестьсот шестнадцатого года.
Я ничего не ответил. Представьте, что вам предлагают море.
Торп продолжал:
– Я не обманщик, не сумасшедший. Прошу, выслушайте меня, прежде чем принять решение. Майор рассказал бы вам, что по роду занятий я – военный врач, верней, был врачом. Сама история уместится в несколько слов. Все началось на Востоке, в лазарете, поутру. Когда – не важно. Рядовой Адам Клэй, в котором сидели две пули, перед смертью чуть слышным голосом предложил мне эту бесценную память. Агония и горячка убеждают; я, хоть и без особой уверенности, принял предложение. Если сравнивать с войной, уже ничему не удивляешься. Клэй едва успел объяснить условия дара: даритель должен его вслух предложить, получатель – тоже вслух – принять. Первый навсегда теряет отданное.
Имя солдата и патетическая сцена передачи показались мне, в дурном смысле слова, литературой.
С некоторым страхом я спросил:
– Так что, вы владеете сейчас памятью Шекспира?
Торп ответил:
– Я владею двойной памятью. Одна – моя собственная, другая – Шекспира, которого я отчасти в себе несу. Но лучше сказать, эта двойная память владеет мной. Есть такая область, где они совпадают. Есть одно женское лицо, о котором я не знаю, к какому веку его отнести.
Тогда я спросил:
– А как вы распорядились памятью Шекспира?
Он помолчал. Потом ответил:
– Написал романизированную биографию, отмеченную единодушным презрением критиков и некоторым коммерческим успехом в Соединенных Штатах и в колониях. Кажется, все. Предупреждаю вас: мой подарок – не синекура. Теперь я жду вашего ответа.
Я задумался. Разве я не посвятил всю свою серую, чужую мне жизнь поискам Шекспира? И разве не будет справедливо, если я найду его в конце пути?
Отчетливо выговаривая каждое слово, я произнес:
– Я принимаю память Шекспира.
В эту минуту что-то явно произошло, но я ничего не почувствовал.
Может быть, легкую усталость, скорее всего – придуманную.
Ясно помню, как Торп сказал:
– Память уже вошла в ваше сознание, но ей нужно время проявиться. Это произойдет – во сне, наяву, над страницами книги, на повороте за угол. Не подгоняйте себя, не выдумывайте воспоминаний. Случай вам поможет – или помешает, такова уж его таинственная природа. Чем больше я буду забывать, тем больше будете вспоминать вы. Точнее сказать не могу.
Остаток ночи мы посвятили спорам о характере Шейлока. Я удерживался от вопроса, знал ли Шекспир евреев в жизни. Не хотелось, чтобы Торп подумал, будто я требую у него доказательств. То ли с облегчением, то ли с беспокойством я отметил, что он пользуется такими же условными, чисто академическими доводами, что и я.
Следующую ночь я тоже почти не спал. Уже в который раз я убедился в своем малодушии. Из боязни быть обманутым я не решался поверить щедрым обещаниям надежды. Говорил себе, что появление Торпа – галлюцинация. Но неотразимая надежда брала верх. Шекспир станет моим, каким – ни в любви, ни в дружбе и даже в ненависти – он не стал ни для кого другого. До какой-то степени я сам стану Шекспиром. Нет, я не буду писать трагедий и запутанных сонетов, но я сумею вспомнить ту минуту, когда мне привиделись ведьмы, они же – богини судьбы, и другую, подарившую мне неисчерпаемые строки:
Я буду вспоминать Энн Хэтуэй, как теперь вспоминаю ту женщину, уже в годах, которая много лет назад впервые познакомила меня с любовью в одной из любекских меблирашек. (Пытаюсь вспомнить ее лицо, но вижу только пожелтевшие обои и сочащийся в окно свет. Думаю, тот первый провал предопределил потом все остальные.)