— Мне только что пришло в голову, — сообщил он моему приятелю, недавнему кабатчику, ныне произведённому в архитекторы, — какое украшение подойдёт моему дворцу лучше всего: то будут письма мисс Анны, вернее их копии, начертанные огромными золотыми буквами на стенах Великого Дворца Маджонга. — Капуа Смерть изогнул шею так, чтобы взгляд его был направлен в потолок, а не на Коменданта. — Право сделать это, воспроизвести сии Святые Слова, — продолжал Комендант, и его и без того высокий голос унёсся куда-то ввысь, став почти недосягаемым для слуха, столь сильно ему хотелось подчеркнуть, выделить сказанное, — есть само по себе Высшая Почесть, величайшая из великих, требующая поистине религиозной веры в святость Благородного Дела Нации.
И пока приятель мой Капуа Смерть вслушивался в эти упругие, похожие одно на другое слова, произносимые фальцетом, ему почудился некий другой звук — точно струя мочи ударяла в песок. Он опустил голову и встретился взглядом с Комендантом. Капуа заверил хозяина, что знает подходящего человека.
IV
Сейчас мои кишки пребывают в печальнейшем состоянии — именно теперь, когда жизнь стала так тяжела, они подводят меня. В ту пору, однако, опорожнение их ещё не напоминало мне промывание, передо мной открывалось блестящее будущее «национального художника» и я чувствовал задницею своей твёрдый стул, который в случае необходимости способен был извергнуть, испытав при этом чувство безопасности, словно он мог послужить средством самозащиты. Теперь же мои кишки сводит сильней, нежели сводило глотку умирающего ломателя машин; и я боюсь даже поганых рыб, которых рисую; и у меня ныне такое чувство, будто последние четыре дня я испражняюсь через игольное ушко; и мне сегодня не удалось найти в своих экскрементах ничего твёрдого настолько, чтобы швырнуть ими в Побджоя, когда тот вошёл в камеру.
А Побджой всё продолжал и продолжал, ходил вокруг да около, разглагольствовал о новой страсти своей, об искусстве, и я понимал, что он видит меня в роли как бы наставника, возможно, соперника, возможно, обманщика, и вдруг почувствовал себя окончательно беззащитным.
Как заявил мне Побджой с некоторым, я бы сказал, удовольствием, любые суждения говорят лишь о том, кто их высказал, а вовсе не об объекте данных рассуждений. Сейчас мне пришло в голову, что мысль сия весьма пригодилась бы Королю, когда ему вздумается опять побеседовать с Богом. И вот, я говорю ему об этом, но он лишь перекатывается на другой бок, что служит у него выражением величайшего презрения к любому мнению, отличающемуся от его собственного.
— Взять, например, Лайсетта, — распинался Побджой, — и его литографии с видами Земли Ван-Димена; парень даже не удосужился здесь побывать, но в Лондоне они имели такой успех, что вывод напрашивается сам собой: чем меньше общего имеет искусство с реальностью, тем для него же лучше.
Я не могу ничего возразить, ведь мои рыбы действительно ничего мне не дали, кроме похлёбки, которую приносит в камеру Побджой. Мне хочется как-нибудь заставить его поскорее уйти, чтобы вновь приняться за работу.
Побджой достаёт откуда-то со своих заоблачных высот карту Земли Ван-Димена — в качестве ещё одного аргумента, подтверждающего его теорию, и спрашивает, что напоминают мне очертания нашего острова.
Я знаю, что Побджой принадлежит к людям, которых волнует самый малый клочок растительности, и наверняка ждёт ответа, что сей треугольник напоминает одну из женских прелестей, а потому немедленно говорю ему об этом. И что же? Побджой отозвался на сие предположение так, словно я не подбросил ему желаемое слово, а запустил в него куском дерьма; он подскочил ко мне и задал очередную трёпку. Я вежливо поблагодарил его за науку, ибо трёпка означала, что он скоро уйдёт.
— Дурак! — выкрикнул Побджой, опрокидывая меня сокрушительным ударом кулака на спину. — Земля Ван-Димена похожа на маску, чёрт побери!
Изогнувшись, будто снулая рыбина, под ударами его крушащих рёбра сапог, я сумел каким-то образом обхватить их и удерживать достаточно долго, чтобы признаться, что всегда почитал за счастье быть покорнейшим его слугой и не имел ни малейшего намерения вызвать неудовольствие. А также прибавить, что господину не следует недооценивать стремление слуги поступить правильно. И в подтверждение своих слов привёл историю, приключившуюся в те времена, когда я работал у каретника Палмера. Этот каретник любил во всеуслышание заявлять, пользуясь наикрепчайшими выражениями, о своей нелюбви к здешним дикарям.