И вот, словно перебрасывая мост между мечтою и повседневностью, пронёсся слух, будто Мэтт Брейди поклялся, что, когда минует пора снегопадов, он перевалит через нехоженые, незнаемые горы на западе острова и прорубится затем через лесные дебри, дабы с приходом лета вдруг нагрянуть со всеми своими силами на наше побережье, освободить узников Сара-Айленда, где он ещё недавно сам пребывал в заключении, и, призвав нас под свои знамёна, собрать новую армию.
Весть сия казалась столь несбыточной и столь неправдоподобной, что в неё попросту нельзя было не поверить. Рассказчики добавляли новые и новые подробности — божились, будто Брэйди задумал освободить весь остров от ненавистного ига, объединившись для этого с воинственными дикарями, будто он спит с некой туземкою по прозвищу Чёрная Мэри и та пообещала ему показать никому не ведомые горные проходы и перевалы, будто он замыслил сделать каторжников с нашего острова костяком своей армии, которая провозгласит республику, где всё что ни есть твёрдого измельчат в порошок и развеют по ветру, так что не останется ни одного колодника, ни одного арестанта.
Комендант отписал губернатору, прося его прислать ещё солдат, дабы поддержать порядок на острове и не допустить массового побега каторжников, а также чтобы оборонить его от Брейди, когда тот нагрянет.
Дело в том, что Брейди вторгся в наркотические сны Коменданта столь же уверенно, как и в наши лихорадочные мечтанья о нём — Брейди, способный уложить по двенадцать красных мундиров за раз; Брейди, одержавший верх над самим губернатором; этот призрачный Брейди, сотканный из наших самых затаённых стремлений и грёз; великий, могучий Брейди, который так лихо накостылял всем этим государственным мужам, богатеям, тюремщикам и кнутобойцам; бесстрашный Брейди, потрясающий Брейди, бесподобный Брейди; диковатый и простецкий, однако вместе с тем умудрённый жизненным опытом парень, стоящий десятерых; виват, Брейди! Мы все ждём твоего триумфального прихода, чаем провозглашения республики, ибо теперь убеждены: день нашей свободы близится.
И тут я просыпаюсь. Однако, прежде чем дрёма окончательно рассеивается, меня охватывает какая-то одухотворённость, и я набрасываю на бумаге контуры некой рыбины, стараясь поспеть до утренней переклички; я словно творю её, молюсь ей, а не просто рисую — прежде какой-либо мысли, прежде страха, упования, осознания причины, сам не ведая, отчего я сие делаю. И предо мной возникает спинорог — или, как её называют у нас, рыба-кожан — только не ощетинившаяся колючками, а какая-то миловидная, живущая по своей правде, не за счёт жизней других рыб, но питаясь одними водорослями и морскою травой; рыба с тёплыми, вопрошающими глазами, щеголеватыми жёлтенькими плавниками; а шкурка её, похожая на наждак текстурой и цветом, кажется мягкой, нежной и отсвечивает лиловым под жабрами. Добрый кожан, дивный кожан, явившийся из моих грёз о грядущей свободе, — он словно нежный лучик в океане мрачного ужаса.
VIII
Закончив рисовать и вновь посмотрев на беднягу кожана, который теперь лежал передо мной на столе мёртвым, я вдруг спросил себя: а не становится ли со смертью каждой рыбины меньше любви в нашем мире и не становится ли меньше сам этот мир — хотя бы на величину тех чувств, которые вы к ней испытывали? Не сокращается ли в нём круговорот красоты и чудес с каждой рыбой, попавшей в сети? И если мы станем и далее брать и брать без возврата, убивать, если мир будет скудеть любовью, чудесами и красотой, то что же, наконец, в нём останется?
Понимаете, оно начало беспокоить меня, это уничтожение рыб, это изгнание любви, коему мы предались столь бездумно, и я представил себе картину будущего мира, который удручает унылым единообразием, где каждый человек истребил или поглотил столько рыб, что их более не осталось; в нём науке известен абсолютно любой вид, любой тип и любой род; одна только любовь не ведома никому, ибо она исчезла — так же, как рыбы.
Жизнь есть загадка, говаривал Старина Гоулд, цитируя какого-то голландского живописца, но любовь есть загадка загадок. Загадка и таинство.
Но если нет более рыб, то чей радостный всплеск возвестит, что теперь по глади непременно пойдут круги?
IX
Сырость и зловоние, испарения и влажная почва — все эти прелести Великого Дворца Маджонга привели в тому, что Комендантова чахотка, кою он подхватил в ночных рощицах, развлекаясь с девушками-сиамками, достигла той стадии, когда уже не помогали никакие кровопускания, даже самые обильные.