– Не знаю уж, насколько можно назвать новую шутку невинной. Скорее это глупость, кощунство. Кто-то, хотя, мне кажется, тут и спрашивать не нужно, кто именно, явился в лазарет к бедняжке Елизавете и наградил ту… знаками, очень похожими на стигматы.
–
– Ну почему не может, – возразила сестра Бригитта. – Такое иногда происходит – во всяком случае, об этом рассказывают отцы церкви, – но очень редко. Едва ли мы имеем с этим дело сейчас. Собственно, я видела эти «знаки» на ее руках и готова утверждать, что они поддельные. Кровь не настоящая, да и ран-то как таковых нет.
– Как, еще одна шутка? О нет!
По-видимому, пожилая монахиня ответила ей кивком.
– Но сестра Клер, – продолжила сестра Бригитта, – своими огненными проповедями распалила всех до истерики и намерена использовать ситуацию в своих целях. То, что началось как шалость, может закончиться неизвестно чем. Ох уж мне эта… Другой такой поискать; и говорю тебе, в ней нет ничего христианского, одно честолюбие.
– Но уж мать-то Мария, разумеется…
– Кровь гуще воды, моя дорогая, кровь гуще воды, – проговорила монахиня сокрушенно. – Она заперлась в своих комнатах со своею племянницей. Боюсь, ее дело проиграно, потому что, похоже, начальница школы привлекла всех на свою сторону. Ох, она была терпеливой, как подколодная змея, а теперь заварила кашу, которую придется расхлебывать всем, кроме нее. А она еще и руки нагреет. Ах, как боюсь я за нашу девочку.
– Не может этого быть! – воскликнула Мария-Эдита. – Где Елизавета? Еще больна? А где Геркулина? – Сестра Бригитта не ответила, и работница продолжала: – Я должна сама увидеть эту… эту ерунду своими глазами. – И она покинула кухню, оставив сестру Бригитту, которая принялась бормотать молитвы, перебирая четки. Затем отворилась ведущая в рефекторий дверь, и сразу послышался шум, который устроили там закусившие удила девицы. Этим утром обет молчания, очевидно, был отменен.
Я не могла более рисковать: что, если б меня обнаружили? Следовало укрыться получше; оставаться и дальше стоять в темном углу кладовки было небезопасно.
А раз так, то я с величайшею осторожностью приподняла связанный из лоскутков коврик, лежавший у самой двери и закрывавший крышку лаза, ведущего вниз, в неглубокий погреб. Там и примостилась я на залепленной слоем грязи последней ступеньке, обставленной с двух сторон покрытыми испариной, затянутыми паутиной глиняными флягами с забродившим сидром и подкисшим вином, о которых давно все забыли; и тут я заметила, что можно тихонечко приподнять крышку лаза, чуть-чуть, как раз настолько, чтобы видеть кусочек нашей кухни.
Там, в этой сырой, холодной, грязной норе, я затаилась и стала ждать. И чем дольше я ждала, тем сильней крепла во мне уверенность, что далекий шум в помещениях монастыря – там явно искали меня, – а также царящая на кухне мертвая тишина не предвещают ничего хорошего.
Вдруг какой-то звук нарушил ее. Я едва его расслышала из-за своих всхлипываний, потому что плакала, когда он раздался, так сильно сказались на моем состоянии последние события, принесшие столько слез и малодушного страха… Сперва я приняла его за далекий раскат грома и решила, что надвигается гроза. Но нет, глянув через щелку, я увидела чистое небо: гроза давно прошла.
Но если не гром, то что? И тут я поняла: то, что я приняла за громовой раскат, было стуком колес отъезжающего экипажа. До меня донесся далекий крик, за ним последовали другие, их становилось все больше, кричали на многие голоса. Грохот колес все приближался, вот экипаж обогнул кухню и покатился по дороге, вдоль которой я еще недавно брела, прячась за изгородью. Я не могла его видеть, но сотрясения почвы давали мне возможность ощутить даже цоканье копыт запряженных в него лошадей. Их было две. При их приближении задрожала земля. Глиняные фляги у моих ног дружно заклацали. В С*** только в один экипаж запрягали сразу двух лошадей – в ландо матери-настоятельницы.
Сердце мое тяжко забилось, ему вторили удары подков. Я впитывала их звуки: то были звуки побега. Они вскоре затихли, наступила вновь тишина. Ничего не было ни слышно, ни видно. Я опустила крышку и вернулась в глубь погреба. Давешние мои слезы казались пустяком по сравнению с тем, что я чувствовала теперь.
Ну разумеется, это были они, мать-настоятельница и Перонетта, это было их бегство.
Мне хотелось умереть, но кто принял бы мою отлетевшую душу; мне хотелось молиться, но кто услышал бы меня?
От сих мрачных размышлений меня оторвал голос сестры Клер де Сазильи, препиравшейся с Марией-Эдитой; перепалка была в самом разгаре, и, похоже, ни одна из них не расслышала шума колес экипажа беглянок.