В тот же день Толстой помчался к царю. Пётр принял его в Подзорном дворце, что стоял у устья Невы. Здесь он поджидал корабль с вестями с Аландских островов, где открылся мирный конгресс со шведами.
— Ты что? Пытать царскую кровь предлагаешь?! — Пётр отставил подзорную трубу, глянул на Толстого туча тучей. — Я даже эту змею подколодную, сестрицу Софью, пытке не предал, а ты моего первородного сына задумал на дыбу вздёрнуть! — Царь уставился на Петра Андреевича столь страшно, что тот обомлел и, выходя из дворца, снова вспомнил присказку: «Близ царя — близ смерти!»
Однако через день Толстого снова позвали во дворец. Когда Пётр Андреевич на шлюпке подплывал к Подзорному дворцу, от причала отвалила ладья царицы, укрытая по днищу расписными бухарскими коврами. Ладья была великая: на носу её музыканты играли сладкую музыку Люлли, а на корме среди фрейлин восседала сама Екатерина Алексеевна, проведшая с царём целую ночь и возвращающаяся в Летний дворец. Пётр Андреевич отвесил царице самый почтительный поклон, какой можно было только сделать в шлюпке. Екатерина ответно ласково улыбнулась и, когда лодки сблизились, бросила Толстому: «Не боись, Пётр Андреевич, дело сделано!» И Пётр Андреевич ещё раз похвалил себя за Догадливость, что не бил кнутом девку Ефросинью.
Государя Пётр Андреевич снова застал на сторожевой вышке, но малая подзорная труба была отброшена на столе, словно Пётр не ждал боле никаких вестей. Царь сидел угрюмый, но сосредоточенный, как человек, принявший ужасное, но необходимое решение.
— А, Толстой! Явился, кнутобоец? — Пётр встретил его без особой радости, но и без прошлого гнева. — Вот вечор прибыли к нам с Аланд вести. Барон Герц совсем, видать, умом тронулся: требует возвернуть шведам не одну Финляндию, на что мы согласны, но и Эстляндию с Ревелем, и Лифляндию с Ригой. Да и Выборг с округом уступить. За наши же земли отчич и дедич — Ингрию с Карелой — барон хочет получить ещё выкуп в три миллиона талеров. Каково?
— Может, Каролус шведский где свою полтавскую викторию выиграл? — развёл руками Толстой.
— Твоя правда, выиграл! — сердито пробурчал Пётр. — И ты, Толстой, ту его Полтаву ведаешь, она у тебя в Трубецком раскате упрятана! — Царь стал широким шагом мерить комнату, напоминавшую боле навигаторскую каюту: на стене красовались корабельный Компас и морские карты, посреди стола высилась астролябия, через поставленную у окна подзорную трубу можно было следить не только за кораблями, но по ночам наблюдать и за движением небесных светил.
— Вот Остерман мне о том прямо пишет, — Пётр постучал пальцем по разорванному конверту, — швед оттого и упрямится, что мы дело с царевичем ещё не разрешили. Ждут — не выйдет ли у нас какой новой великой смуты? А ты как о том мнишь? — Царь, по своему обыкновению, взял Толстого за голову, пытливо заглянул в глаза.
Пётр Андреевич выдержал тот царский взгляд смело и ответствовал напрямую:
— Государь! Хитрые иноземцы ещё с прошлой великой смуты поняли: ежели Россию извне не завоевать; то изнутри развалить очень даже способно. Главное здесь, дабы на самых верхах замятия вышла. На том и вор Отрепьев свою счастливую карту вытянул, а ныне, прости за правду, государь, и Гришку-самозванца кликать не нужно — сам царевич за него готов фальшивую карту тянуть! — Толстой взглянул на царя не без страха: а ну опять беситься начнёт?
Но Пётр молча стоял у окна, смотрел на широкую гладь морского залива. Затем молвил глухо:
— Выход к морю я не уступлю ни врагам внешним, ни внутренним. Даром, что ли, за него столько русской крови пролито? И ежели выбирать мне меж сыном и Отечеством, сам ведаешь, я выберу Отечество. И потому судить царевича буду не судом родительским, но государственным!
Всё оставшееся время на аудиенции царь и Толстой составляли список высшего суда из первых сановников и церковных иерархов. Пётр Андреевич притом догадливо отметил, что в список судей царь занёс и тех вельмож, которых царевич и Ефросинья оговаривали на первых допросах.
— Не иначе как всех хочет повязать пролитой кровью! — усмехнулся про себя Толстой, занося в список сто двадцать семь судей: фельдмаршала Шереметева и Якова Долгорукова, братьев Голицыных и местоблюстителя патриаршего престола Стефана Яворского. И все послы в Санкт-Петербурге в своих донесениях отметили, что царь в судьи записал всех благожелателей Алексея. А через шесть дней в Тайную канцелярию явился сияющий Меншиков, увешанный, как рождественская ёлка игрушками, орденами и регалиями, и сообщил с видимой радостью, что государь позволил Толстому дать царевичу первый кнут.
— Назначено двадцать пять ударов! — как великую тайну открыл Александр Данилович. Но тут же пригрозил пальцем: — Но бить с честью, не снимая рубахи. Я сам за тем прослежу!
Тем же вечером царевичу в присутствии светлейшего и Толстого учредили первый застенок. Алексей так давно ждал этой пытки, что сама страшная боль показалась ему даже лёгкой. Правда, уже после двадцатого удара он забылся.