Несмотря на три факела, которые зажег услужливый тюремщик, не забыв и несколько курительных палочек против вони, Коксу потребовалось время, чтобы отличить прикованных друг от друга: заскорузлое от крови, грязи и блевотины лицо более молодого от заскорузлого от крови и грязи лица второго, много более старшего.
Младший разрыдался, когда тюремщик осветил тьму факелами, потому что принял Кокса, Цзяна и эскорт гвардейцев за палачей, которые поволокут его к месту казни. Старший молча смотрел на черную солому, где неподвижно сидел на корточках.
Два факела тюремщик сунул в дыры в каменном полу, куда при большем количестве узников, видимо, крепились цепи, и что-то сказал заключенным на удивление дружелюбным тоном. Две-три короткие фразы, которые могли означать только одно: сейчас им будут задавать вопросы, а они должны отвечать. Цзян не стал переводить слова тюремщика.
Кокса обуревали сострадание, брезгливость и гнев. Принеси им воды, сказал он тюремщику, пусть умоются, я хочу видеть их лица.
Он чувствовал себя беспомощным, словно цепи вот-вот оплетут его собственные щиколотки, и едва не плакал.
Цзян перевел.
Тюремщик повиновался.
Но узники, вместо того чтобы, как велено, умыться, стали пить из мисок, которые им подали, пили алчно, будто изнывали от жажды. Когда тюремщик, резко изменив тон, прикрикнул на них и хотел выбить миску из рук младшего, Кокс сказал Цзяну, громче, чем когда-либо обращался к нему: Пусть этот мерзавец оставит их в покое, пусть они напьются!
Цзян перевел.
Тюремщик повиновался.
А вот к плошкам с рисом, принесенным тюремщиком по распоряжению Кокса, ни тот ни другой не притронулись. Младший, правда, протянул было руку, но, очевидно, уже при мысли наполнить рисом рот, разорванный пыточными инструментами или кулачными ударами, его замутило, и он не сразу сумел подавить жестокие приступы тошноты.
Каковы ваши вопросы? Цзян прислонился к открытой двери каземата, чтобы легким сквозняком ослабить смешанную с дымом вонищу. Но Кокс думал о металлическом блеске и вощеных, легких как пух шелковых парусах джонки, кораблика Абигайл, постройку которого пришлось отложить, — из-за хронометра, коему надлежит измерить последний, мучительный отрезок убогой жизни, — и молчал. Не было у него вопросов.
Вы должны что-нибудь спросить, сказал Цзян.
Но у Кокса не было вопросов.
И Цзян сам заговорил с приговоренными и фразу за фразой перевел Коксу, что спросил у них, проходят ли дни в этом мраке, последние дни их жизни, быстрее, чем дни их преступного прошлого. Вправду ли время в каземате, в ожидании исполнения императорского приговора начинает бежать быстрее? И что здесь, внизу, считается темпом времени?
И что? — спросил Кокс, глядя на лица узников, на вновь сдержанное, обмытое лицо младшего, на по-прежнему каменное лицо старшего. И что же они ответили? Говорили-то оба.
Старик говорит, что здесь более нет времени, а коли и есть, то оно стоит. Младший же говорит, что дни мчатся стремительно, притом что ничего такого не чувствуешь.
Как что-то может стремительно мчаться, сказал Цзян, как что-то может стремительно мчаться, спросил я, если ничего такого не чувствуешь? По его словам, дело обстоит примерно как с человеком, который падает в бездну в заколоченном ящике, падает и падает, ни обо что не ударяясь, и узник в ящике невольно думает, что дна вообще нет, никогда не было ни дна, ни падения, только вонючая, удушливая теснота и шумная тьма.
Второй из двух рекомендованных императором визитов состоялся на следующий день, когда влажными хлопьями падал густой снег, отчего длинный гулкий проход к каземату сделался еще более темным и гнетущим, и — по крайней мере, для тюремщика и гвардейцев — ничем не отличался от первого: Цзян и англичанин спрашивали, узники отвечали.
На самом же деле Кокс и на сей раз вопросов не задавал; после долгого молчания, понукаемый Цзяном, он заговорил как бы сам с собой и начал рассказывать узникам о своей немой жене и о дочке, рассказал об искрящейся Темзе, ведь она искрилась, несмотря на все отбросы, на всю плавающую в ней падаль, на деревянные обломки, гнилой плавник и нечистоты, какие самая большая река Англии несла мимо стен и дворцов Лондона будто в насмешку и в напоминание о глупости властей, — искрилась в солнечном и лунном свете.
Он рассказывал о жестокости английских королей, по чьему приказу закалывали кинжалом или обезглавливали даже их родичей и возлюбленных, рассказывал о варварском тщеславии высшей знати, которая мнила себя парящей в блистающих высях, тогда как на самом деле просто топталась в грязной клоаке... рассказывал и рассказывал, протестуя таким образом против воли императора, который приказывал ему — приказывал! — задавать вопросы.
Он, Алистер Кокс, не станет задавать вопросы этим несчастным, чтобы употребить их ответы при создании хронометра, никогда не станет. Часы, автоматы были светлыми, сверкающими подобиями и предчувствиями вечности, но не мерилами отчаяния и не смехотворными музыкальными шкатулками исчезновения.