Они не имели доступа никуда, кроме тех мест, где работали, трапезничали и спали. Их не приглашали ни на праздники, ни на церемонии, многоголосый шум которых — бубенцы, барабаны, бамбуковые флейты и странно жалобные, пронзительные песнопения, — разлетаясь над крышами, дворами и стенами, достигал до их изолированных палестин, причем нередко сопровождался фантастическим светом фейерверка. Куда бы они ни пошли, рядом всегда шагали молчаливые телохранители из числа гвардейцев, а Цзян переводил своим подопечным из всего, что они слышали, из всего, что им кричали, а не то и шептали на рынке или на улицах, только то, что, согласно необъяснимым для них законам, им дозволялось услышать.
Даже когда случались экспедиции вглубь Бэйцзина и обычно безлюдные просторы дворцового квартала оставались позади, исчезали в пестром лабиринте домов, тесных улочек и площадей, полных голосов и лиц, им казалось, будто гвардейцы охраны окружают непроницаемое пространство, этакий пузырь, отпочковавшийся от императорской неприкосновенности, и в этом пузыре они, конечно, могли двигаться туда-сюда, но на самом деле были отрезаны от всех взглядов, всех жестов, всех слов.
Что ты там говоришь? — спросил Бальдур Брадшо. Механики? С другой звезды?
Он выпил слишком много рисовой водки, сказал Локвуд, скоро ведь Рождество. Вот и толкует про звезды. Бредит.
Кокс молчал. С каждым этапом работы, который делал серебряный корабль зримее и ощутимее, его всемогущий заказчик, казалось, отступал все дальше и дальше, будто просто хотел проверить искусство английских часовщиков, их изобретательность и технические умения и теперь потерял интерес и к ходу работы, и к ее результату.
Так ведь и Абигайл порой наскучивал танец жужжащего волчка слоновой кости? Легонько ткнув пальчиком, она вводила его в штопор, а потом просто отворачивалась к другой игрушке и принималась за новую игру, тогда как волчок падал где-то за пределом ее поля зрения или кошка загоняла его в темный угол.
Цзян тоже не знал, следил ли император за продвижением работ над серебряным кораблем. Ведь отчитывался он лишь перед одним из мандаринов, тот записывал услышанное и передавал наверх, а оттуда передавали в еще более высокие инстанции, где все это, вероятно, архивировали, а в конце концов забывали.
Как же назойливы, как навязчивы были в сравнении с этим лондонские и манчестерские посланцы заказчиков из высшей знати, а не то и сами заказчики, когда еженедельно, а в особых случаях и ежедневно являлись в мастерские, дабы убедиться, что Кокс не отдает предпочтения, скажем, более влиятельному сопернику и не занимается в первую очередь его заказом.
Но здесь — тишина. Ни расспросов. Ни посланцев. Ни ревнивых визитов. Вообще никаких визитов.
Ни Кокс, ни Цзян, которому английские гости начали не доверять и втайне заподозрили, что, несмотря на свое дружелюбное усердие, он вовсе не доверенное лицо, а на самом деле соглядатай на службе тайной канцелярии, — ни Кокс, ни Цзян не получали никаких вестей или хотя бы намека из окружения императора.
Вот почему первая весточка, проникшая из табуированных зон Пурпурного города в мастерскую, сначала показалась объяснением императорского молчания и безразличия, а был это тревожный слух.
Мол, Всемогущий лежит на одре болезни и, вопреки совету лейб-лекарей, пользуют его тибетские целители, чумазые шаманы, чьи заклинания, трещотки и горькое питье превращают недуг чуть ли не в таинственное театральное представление, однако облегчения это не приносит, а тем паче не исцеляет.
Это слух, сказал Цзян, всего-навсего слух из Павильона Небесного Спокойствия. Но как неуверенно и каким тоном Цзян произнес слова
Владыка Десяти Тысяч Лет, Всемогущий Цяньлун, желавший измерить бег человеческой жизни с его переменчивыми скоростями от рождения до смерти, от любовного гнездышка до эшафота, утратил власть над тысячелетиями, быть может, в горячке, а быть может, по причине заговора, и покинет подвластный ему мир уже в ближайшие дни, а то и часы, возможно, в этот самый миг безнадежно сражается с временем на роскошном одре и под сенью гвардии, которая не в состоянии удержать его и защитить.
Всего-навсего слух... то был действительно всего-навсего слух, выдумка (!), что Недосягаемый, Непобедимый страдал горячкой или иной слабостью, а уж тем более боролся за свою жизнь.