— Правильно, — одобрил Егор, довольный тем, что Шурка, наконец, начнет самостоятельную жизнь, уйдет из-под опеки Ивана. Прокашлялся и продолжал: — Я вот что хочу сказать тебе, сынок. В случае чего ты не тужи: хоть и не родной, а батька у тебя есть. Я не мог простить Ивану, а ты прости, потому что матери ты не судья. Понимаешь?
Помолчал, устав даже говорить. Дыхание было сиплое, срывчивое.
— Сходи в пятистенок, возьми ружье и припас там всякий собери в рюкзак, он на стенке висит с патронташем. Больше подарить тебе нечего.
— Спасибо, пап.
Шурка принес ружье. Держал его как-то неуверенно, наверное, стеснялся принимать подарок в такую минуту. Егор потрогал ослабевшей рукой гладкие стволы, похвалил:
— Тулка — на все сто, нынче таких не делают. Ни мне, ни дедушке она уже не потребуется, а тебе в самую пору будет. Жаль, на охоту мы с тобой ни разу не сходили! На глухарей бы за клюквенное болото, там хорошие места… Помоги-ка мне сесть.
Шурка осторожно взял отца под руки, приподнял, подивившись ветошной легкости его тела. Егор достал с подоконника папиросы — даже теперь не мог ограничить себя. Сидел нахохлившись, пристально вглядывался в лицо сына, словно хотел запомнить каждую его черточку. Скоро утомился, попросил:
— Ты ступай, я погляжу в окошко, как пойдешь.
— Все-таки пришлю врача, — пообещал Шурка.
— Ни к чему. Худую траву с поля вон, — жестокий в собственном приговоре повторил Егор. — Ну прощай, сынок!
Кадык скакнул по его худой шее. Шурка поцеловал отца в колкую щеку, пообещал прийти и, накинув на плечо ремень ружья, шагнул за порог. Он почувствовал спиной взгляд отца и почему-то боялся оглянуться, спеша поскорей миновать улицу. А Егор, сжимая занемевшей рукой спинку кровати, тянулся к окну, но глаза застило, и никак он не мог сморгнуть эту горячую пелену…
Хоронили его пасмурным осенним днем. Когда повезли на кладбище, дул сильный встречный ветер: старики приметили это, уверяли, что в деревне будет еще покойник. На поминках гадали о том, чей же теперь черед?
Галина с Оленькой перешли в родительский дом: благо жили через дорогу. Она первой заметила, что после похорон Егора Василий Капитонович тронулся умом, стала побаиваться его. Остался старик один как перст в своей пятистенной хоромине: поневоле полезут в голову всякие блаженные мысли. И как раз настала осень — бесконечные аспидные ночи, когда волком хочется выть от тоски.
Часто шумилинские видели, как Василий Капитонович стал ходить непонятно за чем в лес: без корзины, без топора. Спрашивали нарочно:
— Ты куда, Василий Капитонович?
— Куда надо.
— Дак вроде и по ягоды и по грибы уже поздно?
— Владыко велит, — был краткий и неоспоримый ответ, и старик сосредоточенно шагал дальше, точно по серьезному заданию.
Видимо, повинуясь подсказке того же владыки, овладевшего его душой, Василий Капитонович иногда кричал на всю деревню рт своего крыльца, призывая сноху:
— Галенька-а, куда ты подевалась? Иди в благодатный дом!
Были причуды и неизвестные односельчанам, тайные. Например, он тщательно запирался — проверял двери, дворовую калитку, ворота повети — и, прислушиваясь к каждому шороху, отодвигал глухой приступок, встроенный в запечье, чтобы достать церковное серебро. Раскладывал на полу иконные оклады, крест и чашу, зачарованно разглядывал их, мучаясь своим пожизненным вопросом: что делать с этим неправедным добром? А разрешился он совсем непредвиденно.
Как-то увидел Василий Капитонович в окно милиционера Павла Сыроегина, привязывавшего поводок лошади к тыну. Екнуло сердце — дознался! И когда участковый Сыроегин, по-прежнему жердястый, только наживший на своей немаетной службе редкую сединку в висках да красный нос, переступил порог, Василий Капитонович бухнулся ему в журавлиные ноги;
— Не взыщи, Павел Иванович! Грех великий попутал! Давно хотел признаться тебе: не мое это добро, как на духу говорю, не мое!
— А чье же? — на всякий случай спросил Сыроегин, делая вид, что ему кое-что известно. На самом же деле он заехал просто так, как бывало, когда еще на Настю глаз закидывал. Не знал он и про то, что у старика вышло повреждение ума.
— Глушков навалил мне его перед отправкой на выселку: сохрани, говорит. Он, Кузьма-то, был церковным старостой, он и воспользовался. Его грех! — Василий Капитонович трясущимися руками отодвинул неподатливый приступок, выложил все на стол. — Забери ради Христа! Ослобони душу!
— Занятно, — сказал Сыроегин, проведя длинным пальцем по запылившемуся серебру. Довольный неожиданным покаянием старика, распахнул свою планшетку, приготовившись писать: — Позови-ка кого-нибудь в понятые.
Василий Капитонович еще больше струхнул, стал снова умолять:
— Павел Иванович, батюшка, только до суда не доводи! Богом прошу!
— Не беспокойся, до суда не дойдет. Может быть, эти вещи в музей передадут, да еще спасибо тебе скажут, — не то всерьез, не то шутя толковал участковый, подкручивая прокуренные усы.
— Вот-вот! Столько лет сохранял без всякой корысти, — обрадовался Василий Капитонович. — Ты запиши про добровольное признание.