Вот так вот. Вижу! И монстрица не отъела этого моего видения. Хорошо бы еще чего полезного рассмотреть. Сергея или Руслана, например.
Грандиозное зрелище, когда человеческие руки воздвигли невидимую стену между ними и монстрицей, вышибло из головы дурную песенку, завертевшуюся уже как истеричная пластинка.
А над головой вздымалась готика. Шестигранные колонны улетали к куполу. Стрельчатые окна темнели черными провалами ночного неба.
Из-за вечной дымки не видно звезд.
Никогда не видно звезд.
От чего-то именно этот факт навалился на Илью глухой тоской. Только дымка на небе, да пыль на земле — все, что ему осталось. Захотелось, скрутится в тугой ком, зажать собственный крик, да так и умереть, пока еще память о звездах не выветрилась, не стерлось видение чистого неба.
Он уткнул лбом в колени и зажмурился до боли в веках, до синих кругов перед глазами. В ушах толчками нарастал шум крови. Набат грозил разнести голову. Илья до боли сдавил ее руками. И тут сообразил: звуки извне не прорывались. Чтобы удостовериться, он поднял голову. Люди на топчанах ворочались. Ближайшая голова раскрыла рот, наверное кричала. Но он-то ничего не слышал! И тогда, от накатившего страха он сам заорал. Истошно, истерично, пронзительно.
К нему подбежали двое. Один держал в руке стеклянный фонарь со свечей внутри. Другой — кувшин.
— Чего орешь? — спросил тот, что держал фонарь. Его товарищ молча поднес к губам страждущего сосуд:
— Попей. Легче станет.
Не сразу дошло, что он их слышит.
— Простите, — едва выговорил запекшимися губами. — Думал, оглох. Простите. Очнулся — ни звука. Сейчас уже все нормально.
— Бывает, — отозвался водонос. — Речь еще отнимается, или зрение. Не надолго.
— Ты как? — осторожно спросил фонарщик, — Встать можешь?
— Попробую.
Илья напрягся. Нельзя сказать, чтобы боли не было вообще. Но то, что сейчас скребло и тянуло спину не шло ни в какое сравнение с предыдущими муками. Тогда его рвало на части, сейчас мягко-шершаво растягивало. Он вывернул руку и коснулся спины между лопатками. Под рубашкой бугрился широченный рубец.
Ну и ладно. С этим он как-нибудь сживется. Главное почти не болит. И встал. Фонарщик отодвинулся. Водонос — наоборот подошел, поддержал.
— Айда к нам в угол. Посидишь маленько.
Идти было трудно, но с помощью водоноса, короткую, в два десятка шагов, дистанцию, по заполненному искалеченными людьми помещению, он все же одолел.
«Ординаторская» — место, где расположились на отдых братья милосердия, сильно отличалась от таковой в алмазовской лекарне. Там хлипкая занавеска отгораживала угол. Здесь имелось отдельное помещение с дверью. Ее едва притворили: мало ли кто еще заблажит.
Илье указали на топчанчик. Вольготно не разляжешься — узковат, коротковат.
— Устраивайся, вот, — махнул рукой водонос. — Посиди, поешь с нами, да иди себе на место. До рассвета перебудешь, а там уж и не знаю, куда тебя определят.
— А тут и знать нечего, — перебил его товарищ. — В темницу. Куда еще?
— Строго у вас, — подкинул Илья для затравки разговора.
— Ты только не болтни, что у нас обретался. Нам и так искупать еще и искупать.
— Провинились?
— Нарушили, — уныло подтвердил водонос.
— Тебя как звать-то? — спросил второй санитар, устанавливая лампу на край стола, — Меня вот Родригой кличут, а его…
— Диего, по-здешнему, — представился парень.
— Не похожи вы на испанцев. Физиономии у обоих абсолютно рязанские.
— Обижаешь. Я из Подмосковья из самого ближнего. Бутово. Может, слыхал? — обиделся на рязанца Родриго.
— Сколько ты здесь? — спросил Илья.
— А что? — насторожился собеседник.
— Бутово — уже район Москвы.
— Ох-хо-хо. Как время идет! А ты, стало быть, недавно проявился?
— Ромка! С ума сбрендил, такое говорить?
Родриго-Ромка с опаской покосился на Илью, но пояснил:
— У нас положено говорить: воскресенец. Дома выходит помре, а тут воскрес — Чудо Господне.
— Ты из какого года? — спросил у него Донкович.
— Из шестьдесят восьмого. На последнюю электричку торопился. Решил сократить дорожку и двинул по путям. Тут — маневровый. Смотрю, наезжает. Я от него. Вдруг вижу — он совсем маленький и как бы внизу. Потом меньше, меньше… потемнело все. Потом тут очутился.
— Сразу в Игнатовку попал?
— Ага, — и глухо замолчал.
Понятно. Человек долго живет совершенно другой, отличной от прежней, жизнью, потом приходит любопытный новопроявленец и начинает пытать: что, кто, как, где. А может, человек не хочет, может гонит свои воспоминания. Ему тут лучше, или наоборот хуже во сто крат, и память о другой жизни так или иначе ранит.