Какое-то мистическое действо совершалось передо мной. Укрощение желудочного дьявола. Три минуты — и тарелочка с пирожками опустела. Прохоров вынул из кармана огромный цветастый платок — не платок, а мини-скатерть, — тщательно промокнул взмокшее лицо. Последний раз отрешенно чмокнул, цыкнул, глотнул, икнул, покашлял — и вдруг вернулся ко мне из дальней дали. Такая суровая укоризна была в его взгляде, что я поспешно сунул в рот еще пару ложек сливок и крупно отпил кофе. Прохоров улыбнулся:
— Грешен, люблю поесть. А готовить не умею, да и желания нет самому себе готовить. Вот так и приспосабливаешься… Я ведь один живу, Виктор Андреевич. Супруга не пожелала последовать за мужем в изгнание.
— Разве это изгнание… на курорт?
Прохоров усмехнулся и вдруг широко, по-рыбьи, зевнул:
— Не знаю, что обо мне говорит Владлен Осипович, но бездельником я никогда не был. И курорт для меня, представьте себе, изгнание. Это так.
Тут я кое-что сообразил, точно свет включился в моей похмельной головенке. Я бы должен был раньше это сообразить, да отвлекало прохоровское ерзанье, его шуршание пиджаком, его псевдофилософскне бредни. Теперь, сообразив, я пошел напролом! не было ни охоты, ни сил подбирать выражения.
— Вы хотите вернуться в Москву, к Перегудову? — спросил я.
— Представьте себе, не против.
— И у вас есть какие-то условия?
Я почувствовал, как нервный тик затряс правое веко. Это у меня бывает от переутомления.
— Я напишу письмо, Виктор Андреевич, а вы передайте его Перегудову.
— С удовольствием. Это все?
— Чего же еще… К сожалению, мне пора идти, кое-какие дела запланированы неотложные.
Я полез было за деньгами. Прохоров сделал знак рукой-ладонью энергично отпихнул от себя воздух — все в порядке.
Проходя мимо старика у окна, я отметил, что бокал его пуст, а сам он сидит в прежней позе. Руки на столе, как два розовых веревочных узла.
Прохоров попрощался у выхода из кафе.
— Вам туда, — показал, — а мне-туда. Отдохните, Виктор Андреевич. У вас усталый вид…
Через полчаса я сидел в своем номере перед раскрытым блокнотом и курил. «Наталья, — думал я, — милая Наталья Олеговна. Почему мы бываем счастливы только в воспоминаниях? Не потому ли, что додумываем их, как нам хочется Увы, лишь в воспоминаниях мы и вольны…»
Однажды мы с ней поехали вечером в центр, погулять, может быть, сходить в кино. У метро «Библиотека им. Ленина» женщина торговала гвоздиками.
— Купи мне цветов! — попросила Наталья, прильнув к моему плечу. — Купи, пожалуйста!
— Не куплю, — сказал я, — Вот еще чего. Цветы покупать. Придумала тоже.
— Ты жадный и вредный.
Погода была мягкая: тепло, не ветрено. В кино мы не попали, а прошли пешком по улиие Горькою до Белорусского вокзала. Около магазина телевизоров Наталья споткнулась и чуть не упала, я успел ее поддержать. Потом еще раз — на переходе через площадь споткнулась, едва не угодила под машину.
— У тебя ноги, что ли, кривые? — спросил я. — Все люди ходят нормально, а ты спотыкаешься.
— У меня координация плохая, — весело промурлыкала Наталья. — С детства падаю и падаю. Один раз с лестницы загремела. О да!
Вечер тот далек. Не ближе, чем детство. Все одинаково далеко в воспоминании. И одинаково близко.
Сумасшедшая путаница времени: сон и явь. Может быть, то, что я сижу сейчас в гостинице, происходит перед тем, как идти нам с Натальей по улице Горького, и перед тем, как ей споткнуться. О да!
Горе мое горькое, счастье мое сладкое, Наталья Олеговна! Он высунулся из машины, тот водительубийца, и загундел что-то несусветное, хамское. Я увлек Наталью на безопасный тротуар и заметил в раздражении: «У тебя, что ли, ноги кривые?» А у нее были (и есть) сильные, легкие, стройные, стремительные ноги, но не в порядке координация движений. Поэтому она может рухнуть на ровном месте, а может по краю пропасти проскользнуть, не заметив края. Она немножко не из этого мира. Ее душа хрустальная позванивает от прикосновений к асфальту. Я не купил ей цветы. Почему?
Сколько раз с видом пошлой самоуверенности мы отказываем своим близким, своим дорогим в невинных знаках внимания, в пустяках и еще испытываем при этом какое-то мерзкое удовлетворение. Сколько наносим неосторожных комариных уколов, а ведь один из них может быть смертельным.
Почему так получалось, что, любя, я почти всегда испытывал чувство какой-то странной неприязни к любимому предмету? Терзал и мучил, сжимая губы от слюнявой жалости только к самому себе. И я ли один такой?
Не цветы ведь у меня выпрашивала Наташа, с ними так неудобно болтаться по улицам, перекладывая букетик из руки в руку. Она надеялась в чем-то удостовериться, чем-то себя утешить. И я, конечно, чувствовал это, и отказал не раздумывая. Почему?.. Ответ слишком унизителен, чтобы я искренне хотел его услышать, хотя бы и от себя самого…