Что было потом? Все путается… Сколько дней прошло с тех пор? Два? Десять? Сколько раз ее мучили? Все путается… ничего не вспомнить… Ничего… Каждый допрос начинался одинаково: «Скажи, где найти мальчишку? Куда он шел?» И каждый допрос кончался одинаково: ее втаскивали в камеру и швыряли на каменный пол.
Ночью из каждого угла камеры ей слышался голос гестаповца: «Откуда у тебя оружие? Где мальчишка? Скажи все, мы тебя отпустим…»
«Нет! Нет! Я забыла! Не помню! Не знаю! Нет!» А из черных углов камеры, заглушая все, липнет в ушах жирный голос гестаповца: «Скажи - и ты свободна. Будешь жить! Жить! Жить!»
- Нет! - выкрикивает она еще раз и проваливается в темноту.
Звякнули ключи, заскрипела дверь камеры, и снова ожег выкрик:
- На допрос!
Она очнулась от страшного грохота. Содрогнулась земля, покореженная фанера с треском вылетела из тюремного окна. В камеру хлынул слепящий свет. Превозмогая боль, Люба поползла к окну. От стены до окна - три метра… Целых четыре шага… четыре шага… Как это трудно…
Она все-таки доползла до окна… Яростные гудки машин, выстрелы, вопли немцев не дали ей снова впасть в забытье. Она хотела подняться, взглянуть в окно, но ноги не слушались ее. Она упала на цементный пол и при свете, непрерывно меняющемся странном свете, увидела на полу большие бурые пятна. Люба так и не поняла, что эти пятна - ее запекшаяся кровь…
Звон в ушах заглушил шум за окном. Цепляясь за стену, она все-таки поднялась, ей удалось ухватиться за решетку окна.
Напротив горел взорванный дом. Немецкие солдаты выволакивали из развалин обгоревшие трупы эсэсовцев. «Один… два… три… - считала Люба, не думая, зачем она это делает. - Четыре… пять… шесть… - шевелились беззвучно ее губы, - семь… восемь… девять…»
С воем выскочили из-за угла пожарные машины. Это было последнее, что услышала Люба. Пальцы ее разжались, она опустилась на пол и, не понимая, что сейчас кончается ее жизнь, почему-то вспомнила слова командира: «Быть может, ты приблизишь день нашей победы, хоть на минуту, да приблизишь…»
Ей показалось, что она видит слепящий свет восходящего солнца, но это был последний отблеск пожара…
СМОТРЕТЬ ЗВЕРЮ В ГЛАЗА…
Я шел за ним следом, я знал, куда он идет. Сейчас он пересечет улицу Коммунаров (теперь она называется Герингштрассе), свернет в переулок и, пройдя его, окажется на базаре. Хромой, обросший бородой, он будет ходить среди торговцев барахлом, заговаривать с ними, слушать, о чем болтают бабы-спекулянтки, а потом внезапно исчезнет, точно его никогда и не было среди этого жалкого торжища. И снова я увижу его только ночью…
Да, все так и было. Сначала он прицепился к старику. Старик держал на протянутой ладони желтый прозрачный мундштук и монотонно бормотал:
- Янтарный мундштук… Янтарный мундштук… Янтарный мундштук…
Бородач подошел к старику, взял сего ладони мундштук, понюхал, положил обратно и сказал негромко:
- Люди кровь за Россию проливают, а ты что?! Мундштуками спекулируешь!
Он пошел дальше, а старик, побелев от гнева, смотрел ему вслед, и на протянутой дрожащей ладони его подрагивал золотистый янтарь. Старик заметил меня и сказал:
- Мальчик… мне семьдесят два года… дома у меня жена… парализованная…
А человек, припадая на правую ногу, затерялся в толпе. Я поспешил за ним. Мне нельзя было терять хромого из виду, и я нашел его. Он слушал слепого скрипача, пиликавшего какой-то вальс.
Слепой кончил играть, залихватски резанув смычком по струнам, и положил на землю грязную кепку без козырька. Никто не бросил ни одной марки, толпа растеклась. Я стоял за спиной музыканта и видел, как хромой приблизился к нему и сердито сказал:
- Надо фашистов бить, а ты чирикаешь!
Слепой, задохнувшись от ярости, замахнулся на него смычком, но хромой уже исчез в какой-то лавчонке. Теперь я мог не следить за ним. Я знал, что делать дальше.
Я выбрался из базарной толпы и очень скоро оказался в парке, близ немецких казарм.
После прихода немцев в наш украинский городок я еще не был в этом парке. До войны мы всем классом ходили сюда смотреть представления в цирке шапито. И в то лето, накануне войны, я тоже был в цирке. Город пестрел большими афишами: тигр прыгал на дрессировщика. А дрессировщик улыбался, потому что стоял спиной к зверю и не видел, что тот прыгает ему на спину…
На аллее появился немецкий офицер. Он шел точно на параде - развернув плечи, высоко вскидывая ноги в блестящих лакированных сапогах. Офицер был красив, строен, на черном бархатном околыше его фуражки веселое солнце высвечивало белый оскаленный череп.
Едва он поравнялся со мной, я вскочил со скамьи, вытянув вперед правую руку. Офицер, не останавливаясь, ответил мне фашистским приветствием. Я подо-ждал, пока он свернет в боковую аллею, сел на скамью, и снова воспоминания заслонили все, чем я жил последние дни.
… В тот июньский вечер я был первым, кто ворвался под брезентовые своды шапито.