Несмотря на «жгучий интерес» к советской России, Цвейга с самого начала удерживало от посещения Москвы то, что «любая поездка в Россию в те годы немедленно обретала характер некоей политической акции; требовался публичный отчет — признаешь или отрицаешь, — а я, испытывая глубочайшее отвращение и к политике, и к догматизму, не мог допустить, чтобы меня заставили после нескольких недель пребывания в этой необъятной стране выносить суждения о ней и о ее еще не решенных проблемах»[656]
. Приглашение приехать именно на толстовские торжества показалось писателю удачной возможностью, которая, «в связи с общечеловеческой значительностью повода ее, не имела политического характера»[657]. Однако двухнедельное, слишком короткое и слишком насыщенное пребывание в Москве и Ленинграде в «легком тумане духовного опьянения» («Смотрел, слушал, восхищался, разочаровывался, воодушевлялся, сердился — меня без конца бросало то в жар, то в холод. <…> Время утекало между пальцев, но все же каждая секунда была насыщена впечатлениями и спорами; во всем этом был какой-то лихорадочный ритм <…> Чем больше я видел, тем меньше понимал суть происходящего»[658]) дало ему основания продолжать воздерживаться от высказывания определенного мнения: «Незнание языка мешало мне вступать в непосредственный контакт с простыми людьми. И потом: какую микроскопически малую часть этой необозримой страны мне довелось увидеть в эти четырнадцать дней! Если я хотел быть честным по отношению к себе и другим, мне следовало признать, что все мои впечатления, какими бы волнующими, какими воспламеняющими во многих отношениях они ни были, не могли иметь никакой объективной значимости. Таким образом, вместо того чтобы, как очень многие европейские писатели, побывавшие в России, тотчас опубликовать книгу с восхищенным „да“ или ожесточенным „нет“, я не написал ничего, кроме нескольких статей»[659]. В составленной из этих статей книге «Поездка в Россию» Цвейг следует той же установке: делиться своими впечатлениями, красочными и мимолетными, но не давать оценок, не предъявлять претензий к России, не преувеличивать, не извращать и, прежде всего, не лгать[660]. Восприятие Цвейгом России было двойственным: собственное увлечение «порывистой сердечностью» русских, неизвестными в Европе «широтой и теплом» человеческих отношений было отрефлектировано им как «опасный соблазн, перед которым и в самом деле не могли устоять иные из иностранных писателей во время их визитов в Россию. Видя, что их чествуют, как никогда прежде, и любят широкие массы, они верили в то, что необходимо прославлять режим, при котором их так читали и любили; ведь это заложено в человеческой натуре: на великодушие отвечать великодушием, на избыток чувств избытком чувств. Должен признаться, что в иные мгновения я сам в России был близок к тому, чтобы стать высокопарным и восхищаться восхищением»[661]. Противоядием против советского «колдовского дурмана», как он позднее рассказал в автобиографии, послужило подсунутое ему в карман во время встречи с московскими студентами письмо на французском языке — «очень умное, человечное письмо, совсем не от „белого“, и все же полное горечи из-за усилившегося в последние годы ограничения свободы. „Верьте не всему, — писал мне этот незнакомец, — что Вам говорят. При всем, что Вам показывают, не забывайте того, что многое Вам не показывают. Поверьте, что люди, с которыми Вы говорите, Вам в большинстве случаев говорят не то, что сказать хотят, а лишь то, что смеют. За всеми нами следят, и за Вами — не меньше. Ваша переводчица передает каждое Ваше слово. Телефон Ваш прослушивается, каждый шаг контролируется“. Он приводил ряд примеров и мелочей, перепроверить которые я был не в состоянии. Но письмо это я сжег в полном соответствии с его указанием: „Вы его не просто порвите, потому что отдельные кусочки из Вашей мусорной корзины достанут и составят их вместе“ — и впервые задумался обо всем. В самом деле, разве не соответствовало действительности то обстоятельство, что во всей этой искренней сердечности, этом чудесном дружелюбии мне ни единого раза не представилась возможность поговорить с кем-нибудь непринужденно наедине?»[662]