Фарынский говорил доверительно, считая, видно, что отношения между бывшими офицерами должны строиться на искренности. Я слушал молча. В излияниях этого истерзанного войной человека угадывалась душевная усталость и апатия. Примкнув к басмаческой банде, он в сущности, потерял облик русского офицера и, называя себя прапорщиком, не понимал, насколько нелепо звучит это звание в его положении. Мне было трудно понять, что привело Фарынского под зеленое знамя «газавата», — убеждения или простая случайность. На авантюриста он похож не был, но что-то роковое, безрассудное тлилось в нем. Он мог пойти под любое знамя и драться «честно», если понимать честность как выполнение обязательства. Однако настойчивости, видимо, не проявлял и легко раскаивался в собственном шаге.
— Признаться, доволен, что так вышло, — закончил Фарынский. — А то ведь Плотникова прирезали…
Пока мы наслаждались великолепным пловом, в сяду, чуть подернутом первой зеленью, гремели серебряные трубы — наследие 6-го Оренбургского казачьего полка, стоявшего когда-то в Фергане. Звучали вальсы, волнующие, навевающие воспоминания, Иван Фомич слушал музыку с какой-то тоскливой усмешкой па губах.
— Удивительно… Оказывается, есть еще жизнь, — произнес он. — А я, признаться, уже не верил…
Но вот трубачи сложили пюпитры, на смену им пришли песенники первого кавгюлка — пятеро ребят, все как на подбор: рослые, красивые, голосистые. Перед началом своеобразного армейского концерта я поднес им по стакану самогона. Ребята выпили, не морщась и не закусывая.
Любимую нашу полковую песню затянул боец четвертого эскадрона Алексеев:
Когда хлынул басовитый хор: «Все тучки-тучки понависли, на поле пал туман…», к певцам присоединились мой помощник Гурский и казаки Мадамина братья Ситниковские. Мы все очень любили эту песню. С ней были связаны воспоминания о наших походах, боевые схватки, и я с упоением слушал. Из радостного состояния меня вывел легкий толчок в плечо. Оглянулся. Эрнест Кужело знаком звал меня в сторону.
— Что-нибудь случилось? — вспыхнула во мне тревога.
— Нет, пока ничего… — ответил комбриг. — Я вот подумал, зачем такие песни. Ведь гости — разбойники…
Эх, Кужело! Он беспокоился, как бы мы не обидели гостей. Я улыбнулся;
— Ничего, теперь они все наши люди…
Эрнест Францевич не ответил, только кивнул. Вместе мы вернулись к столу.
За первой песней последовала вторая. Ее заказали братья Ситниковские. Снова затянул наш Алексеев:
Едва смолкла песнь, как бек встал из-за стола и, поблагодарив за угощение, начал собираться в дорогу. Мы знали, что из штаба фронта получен приказ на имя Мадамин-бека немедленно следовать со своими отрядами в Ташлак. Там намечалось переформирование бывшей «мусульманской армии» в Советскую мусульманскую бригаду.
Мы поднялись следом за беком.
— Прошу наведать меня в Ташлаке, — сказал Мала-мин, прощаясь с Кужело. — Буду рад отблагодарить вас за хлеб-соль.
Хозяева проводили гостей до крыльца штаба, где уже стояли оседланные лошади.
Сдавшиеся отряды Мадамина прошли через Наманган, оставив после себя, словно след, надежду и тревогу. Это двойное чувство вселилось в нас, как только простучали копыта конницы и последний басмач скрылся за холмами.
Наступила ночь. Неспокойная мартовская ночь. Что несла она наманганцам…
ТРЕВОГА НАРАСТАЕТ
Ни звука… Кажется, действительно наступила тишина.
Я приехал в казармы в приподнятом настроении. Нельзя сказать, что на сердце у меня было спокойно. Напротив, исподволь подбиралось волнение, но я считал это следствием пережитых вчера тревог и не прислушивался к собственному чувству. Мне казалось естественным состояние, когда все вокруг меняется и события будоражат человека своей необычностью.