На следующий день меня одолела охота почитать пьесы, коих несколько томов я по совету Доктора позаимствовал из библиотеки колледжа, и больше я сей эпизод не почтил ни единою мыслью. Это был эпизод не важный, незначащий и — для меня лично — лишенный каких бы то ни было следствий. Я не слишком люблю читать, но если на меня находит стих, читаю запоем; четыре дня я едва выходил из дому, чтобы поесть, и прочел семь больших сборников — общим счетом от семидесяти до восьмидесяти пьес. Следующий день после того, как я перевернул последнюю страницу, был первый день занятий, день этой главы, и тогдашнее могучее эротическое возбуждение было вызвано, по-моему, вовсе не пятидневной давности постельным подвигом, а скорее освобождением от тягостной диеты из чужих страстей.
Вечером, после ужина, я почувствовал себя черепахой или даже скорее лишайником и, если бы меня оставили в покое, просидел бы, покачиваясь в кресле, запеленутый в уютное оцепенение, до самого сна. Эта инертность, которую должно отличать как от беспогодности, так и от ступора вроде тогдашнего, на вокзале, носит характер слегка эйфорический — мозг мой не опустошен и не застыл в мертвом штиле, но рассредоточен, и населяющий его безалаберный народец беглых мыслей копошится на фоне всеобъемлющей, космической
— Джейк, мне кажется, будет лучше, если ты ко мне приедешь, — сказала она. — Нам нужно повидаться.
— Хорошо. — Никакого особого желания ехать у меня не было, если не брать в расчет чувства смутного, описанного выше любопытства. — Когда?
— Прямо сейчас. Джо у скаутов.
— Хорошо.
Я с готовностью узрел на горизонте возможность отполировать то украшение, которое мы утвердили на ясном челе Джо, и по дороге к Морганам с некоторым даже рвением пытался получить удовольствие от иронического фона ситуации: ведь Джо, как-никак, был у скаутов. Но ничего не вышло. И в самом деле: я был раздражен, мне совсем ничего не хотелось; я чувствовал себя обычным, нормальным человеком и рабом условностей; я
И, вслед за первым этим чувством, вина прихлынула тяжкою мощной волной, у меня закружилась голова, рот сам собой приоткрылся, на лбу и ладонях выступил пот и даже начало слегка подташнивать. Батюшки, да что же я такое делаю? И боже ж ты мой, что я наделал? Кошмар. Неужто Джейкоб Хорнер умудрился обмануть единственного человека, которого он мог считать своим другом, а потом еще и усугубил вину, сокрывши сам факт преступления? Я мучился, как никогда еще не мучился в жизни. И более того, страдания мои были порядка наполовину безличного: я не был уверен, что вижу, слышу, ощущаю Джейкоба Хорнера, страдающего от душевных мук. А если бы ощутил, то увидел бы наверняка лицо, похожее на лицо Лаокоона.
Мгновенное принятие на себя огромного груза вины раздавило меня. Мне захотелось повернуть назад или, еще того лучше, ехать и ехать вперед, убраться прочь из Мэриленда и не возвращаться. Чувство было новое, но у меня не хватило сил, или смелости, или, может быть, элементарной широты кругозора, чтобы испытать по этому поводу хотя бы обыкновенное любопытство, с которым я чаще всего воспринимаю подобные — редкие — эмоционально насыщенные моменты. Но и на то, чтобы сбежать, у меня тоже не хватило духа. Я припарковался напротив дома Ренни, подождал немного, а потом пошел к двери. Я и понятия не имел, что буду делать дальше: вот только на повторное злодеяние я был ну никак не способен.
Ренни отворила дверь, белая как полотно. Увидев меня, она попыталась что-то сказать, но поперхнулась и тут же залилась слезами.
— Что случилось, Ренни? — Я взял ее за плечи и обнял бы, просто для того, чтобы дать нам обоим возможность хоть как-то успокоиться, но она в ужасе отпрянула и упала на стул. Она была просто сама не своя, и я от этого еще острее почувствовал тошноту: меня прошиб холодный пот, колени ослабли, и я подумал, что меня вот-вот вырвет.