— Стой, — вдруг барин мне говорит. — Продай мне змею твою. Я ее себе на шею надену да попугаю ее. Может, она правду мне скажет.
Думаю, продам, деньги нужны. Только я его хотел с шеи снять, ужа-то, а он как зашипит. Я сам даже спугался. Глаза у него синим засветились и шипит-шипит. Не идет, значит, к нему уж-змея.
— Знать, ты человек хороший, что тебя и змея любит, — барин сказал. — Послушай, вот что. Как влево пойдешь, тут дорога на Псков будет. Ступай туда… Город Псков двенадцать верст отсюда. Вот тебе деньги.
Вынул он бумажник и дает мне сто пятьдесят рублей, подумай-ка.
— Оденься у портного, — говорит, — постригись, купи сапоги хорошие и остановись в гостинице, что у собора. Змею не показывай никому. Я к тебе приеду. Мы ее змеей попугаем…
Кладу я в карман деньги, а уж мой шипит. «Не к добру, — думаю, — дело такое». Простились мы.
Иду это я и прихожу в Псков. Город старинный, соборы. Зашел в трактир. В корзинке у меня, в траве, мой уж. Ну — удочки, котелок. Дальше — больше. Переоделся я. И думаю: «Что-то нехорошо. Чего это я дело эдакое тяжелое узнал». Только в гостинице сижу, пью чай у окошка. И вижу, подъехала барыня, идет. Вышел это я в коридор и вижу: ее какой-то баринок встречает небольшого роста. Она-то куда выше его. И так он ей любезно говорит все такое-эдакое. А она ему:
— Насилу, — говорит, — вырвалась.
Я думаю — эта самая. И почему мне прямо в голову попало — не пойму.
Приходит, значит, ко мне половой — чай убрать. А уж мой шипит в корзинке. Половой спрашивает:
— Чего, — говорит, — у вас в корзинке шипит?
— Это бутылка с квасом там, — отвечаю, — пробка выскочила.
Ну, заговорили с половым — коридорным. Парень, вижу, веселый. Я его и спрашиваю:
— Барыня-то сейчас приехала, нарядная, не здешняя, знать?
— Нет, — говорит, — а что?
— Да так. Муж-то ее здесь стоит?
А половой смеется.
— Нет, — говорит. — Она с другим крутит. Он в полюбовниках у ней, хоть и маленький, а вот — любит…
Василий Княжев вдруг замолчал.
— Что же, Василий, — спрашиваю я. — Это та и была?
— Эта самая, — ответил Василий серьезно. — Только он, барин, когда приехал, я ничего ему не сказал… Заметьте, как я ушел из номеров, он меня к себе в гости жить, барин-то этот, звал… Нет, не пошел. В дом эдакой. Тоска. Притворный дом. Не могу. Эдакое дело все портит: вся краса кругом пропадает. Одна сволота в душу лезет. Ничем не утешишь. Вином не утешишь. А в вине — радость есть. Попрощался я с псковским барином. Поплакал.
— А вот теперь у его, — показал он на Бузинова, — концы правлю. С вами в палатку жить пойду…
И Василий, взяв рюмку полынной, весело засмеявшись, сказал:
— Эх, хорошо на свете в воле жить… Погоди, заяц, поглядим еще на леса зеленые и тебя, дурака, на волю пустим. А то — обожрешься в холопьях у человека. И беспременно лопнешь… от удара.
Вечер весны
Красой зеленой покрывает солнце землю, посыпает ее цветами, но в вечернем сумраке весны, в заре вечерней есть весной какая-то тайная печаль. Я всегда чувствовал в вечер весны грусть глубокую.
Среди серого мелколесья, у склона и ручья, где за сучьями обнаженной ольхи потухала вечерняя заря, где в тишине леса замирают звуки соловьиной песни, я стоял на тяге, в ожидании, когда появится, коркая, вальдшнеп.
Я чувствую грусть и одиночество. Помню, рядом со мной стояла на тяге знакомая милая женщина, и я чувствовал от нее еще большую тревогу в сердце.
С тяги я шел домой по талой потемневшей в сумраке вечера земле. Передо мной, далеко за мелколесьем, темнела среди больших берез и лип крыша моего дома, и дом мой сливался с печалью вечера. Все кругом было в тишине вечерней. Я вижу, как из дому идет мой дед-сторож, несет кринку молока, и корова стоит у сарая, и все как-то тихо, печально. И глухо в доме у меня.
Я вхожу с моей спутницей по ступеням крыльца в темную комнату, зажигаю лампу, и около — она, такая чужая, временная моя гостья.
Над моховым болотом, за которым далеко расстилались рядами леса, взошел круглый месяц, как розовый кружок на лиловой мгле ночного неба. Весенняя ночь пахла сыростью земли, и я почувствовал: в далях лесов и в месяце — была та же тайная печаль. И дом мой, освещенный лампой, был тих и сиротлив. И почувствовал я, что эта женщина — не что иное, как молчащее любопытство, что жизнь окутывает меня какой-то тревогой людского базара, где обольщение называется любовью, где честь почитают за глупость, а обман за ум, где плутовство и выгода — бытие.
Ярко горит хворост в камине. Огонь веселит освещенные стены моей деревенской мастерской, и как красиво блестят золотые с синим фарфоровые вазы, стоящие на окне, за которым видны темные силуэты высоких елей. Все кругом одна симфония весенней ночи: вазы на посинелом окне, темные ели, фигура молодой чужой женщины — все сливается в одно: ночь. И краски, которые я кладу на холст, звучат в разнообразии, и сущность живет в моем очаровании от окружающего молчания ночи.