— А не припомните ли вы, кто из тетушкиного окружения чаще всего появлялся в доме? И после кого она уставала, кого зарекалась приглашать снова, но потом сожалела, раскаивалась и снова принимала у себя этого человека или сама шла к нему в гости — то из вежливости, то из жалости: в общем, из добрых чувств и с добрыми побуждениями? Или — из окружения ее мужа?
Я задумался. Вот уж задача так задача: тетка Лера была человеком общительным, как и Борис, народ в квартире просто роился — попробуй тут, остановись на ком-то одном! И все же бледное, надменное, с узкими глазами лицо Татьяны Львовны, «заклятой», как мы с Борисом называли ее, подруги мелькало перед глазами чаще остальных лиц. То она приезжала жаловаться на сбежавшего от нее лет пять назад мужа, или — на жизнь вообще; то звонила вечером, чтобы поплакаться — в доме, мол, все вверх дном, а сил убрать нет; то ей хотелось срочно поделиться возмущением… Поводов было немыслимое множество, но самый положительный из них — получасовая болтовня о купленных кастрюлях; всем остальным Татьяна Львовна несмотря на молодой возраст и внешнюю привлекательность, была недовольна: работой, состоянием здоровья, окружением, ценами, погодой, зарплатой, — практически всем, что только можно придумать. И это выражалось на ее лице — надменном; но еще больше — в голосе: высоком, писклявом, почти мышином.
Я прекратил отношения с Татьяной Львовной почти сразу, после трех, то ли четырех встреч, когда понял, что она пуста, хитра, завистлива и цинична.
Борису пришлось сложнее. Несколько раз присутствие Татьяны Львовны даже омрачало его с Лерой отношения; он не настаивал на разрыве этого странного приятельства, но и при мне, и, уж точно, без меня, пытался выяснить у жены, что может связывать их, столь разных людей?
Лера отвечала, что она бы и рада избавиться от навязчивой приятельницы, но, как только та уходила, Лере становилось ее жалко: одинокую, брошенную, не умеющую радоваться ничему в жизни, и она уже ждала следующей встречи, чтобы загладить свою несущественную вину. А Татьяна Львовна использовала любую возможность побыть рядом с Болерами, особенно с Лерой, Борис стал избегать этих встреч.
Вспомнилось напряженное, затвердевшее лицо Татьяны на похоронах Бориса; все были ошеломлены свалившимся горем, лишь Татьяна Львовна оставалась невозмутимо спокойна, даже неприлично расцветшей по сравнению с собою же недавней; она не отрывала взгляда от Леры, и тогда все расценили это как особую внимательность близкой подруги.
Только сейчас, вспомнив этот взгляд, я понял, что в нем не было ни сострадания, ни жалости, ни любви, ни доброты, ни скорби, — в нем светилась какая-то хищная жадность.
И еще раз я вспомнил этот же, но еще более откровенный, пожирающий взгляд — уже на похоронах тетки Валерии, — казалось, что о него можно споткнуться, как о туго натянутую струну.
Все это промелькнуло в голове мгновенно, как кадры фильма на большой скорости; я мог бы вспоминать о Татьяне Львовне еще и еще, но, увидев ожидающие лица Макарова и Карасева, понял, что должен ответить на какой-то вопрос.
— Окружение… Да, чаще других заходила и звонила Татьяна, она социолог, занимается чем-то, связанным с убийствами или просто смертями: то ли классифицирует, то ли обобщает — не помню…
— Так-так-так, — застрекотал заинтересовавшийся Михалыч после того, как я рассказал о своих наблюдениях, — совпадает, очень даже совпадает, не правда ли, Леонид Иванович?
— Совпадать-то оно совпадает, — пробасил Макаров, — тут ни лозы, ни рамок не надо, и все же загадочного больше, чем ясного: ну, к примеру, что это за таинственный автомобиль, как и зачем была разрушена аура вещей и имеет ли к этому отношение Татьяна…
— Львовна, — подсказал я, видя, что он замялся.
— Да, Львовна… Кстати, почему одни вещи пострадали больше, а другие вовсе не пострадали — вот, хотя бы, если не ошибаюсь, холодильник? Что ты, как хозяин, думаешь на сей счет?
Я пожал плечами. В самом деле, что я мог думать? И от того, что услышал, голова кругом шла. Вдруг, впервые за весь разговор, меня осенило:
— Послушайте, холодильник-то привезли с дачи уже после смерти Леры!
— И что? — вскинулся Карасев.
— Просто так, вспомнил, — смутился я, — может, это важно.
— Может, и важно, — поддержал меня Макаров, — если ты скажешь еще что-либо о кресле, чайнике, тарелках…
— А что говорить? Это были любимые вещи Болеров, поэтому их и жалко…
— Это-то и важно, что — любимые. Значит, насыщенность и размеры их ауры были максимальные. Эти вещи пострадали в первую очередь. Следовательно…
— Вы, хотите сказать, что можно направленно, выборочно, на таком расстоянии срывать ауру? — воскликнул Георгий Михайлович. — Фантастика!
— Я этого не утверждал, — возразил Макаров, — но пора бы нам выработать хотя бы пару гипотез. Речь-то идет не только о наших с вами, коллега, способностях и возможностях, но и о здоровье нашего друга. Согласитесь, что это стоит мыслительной энергии.
— Да-да-да, — привычно зачастил Карасев и вдруг замер, схватился за голову и требовательно воскликнул, — телефон!