Чтобы показать нам, что представлял собой русский кошмар, Дюма рассказывает о людях, которых в страшную сибирскую зиму обливали водой, превращая в глыбы льда; других людей, сообщает нам Дюма, запирали в одиночные камеры в форме яйца, где было невозможно сидеть, лежать и стоять, так что все суставы подвергались деформациям, быстро вызывавшим воспаление и боли, которые не способен был вынести ни один человек. Но с каким талантом Дюма излагает эти чудовищные истории! Среди них есть история об управляющем, который, страстно желая раздобыть денег на карточную игру, объявил, что он нашёл мёртвого новорождённого, по-видимому утопленного матерью, и немедленно начинает осматривать груди у всех крестьянок в округе, чтобы обнаружить ту, у которой есть молоко, но нет ребёнка. Поскольку детоубийство нередко случается там, где царит жуткая нищета, нашлось немало женщин, что предпочли заплатить ему по десять рублей, чем позволить ощупывать свои груди. Таким образом управляющий быстро набил свой кошелёк и отправился к друзьям играть в карты.
Дюма, однако, задавался вопросом, правдивы ли все эти истории. Он помнил ужасы, когда-то рассказываемые по поводу Бастилии; когда же во время Великой Революции крепость взяли штурмом, люди убедились, что она была обычной тюрьмой, что большинство камер пустовало, а во всей Бастилии так и не смогли найти ни одного орудия пытки. Поэтому Дюма в ответ на сетования царя Александра о том, как много лжи распространяется о происходящем в России, заметил:
— Пока вы будете держать ваши двери закрытыми, люди будут говорить об ужасах. Отрицать это бесполезно. Надо распахнуть двери, чтобы разрушить ложные слухи.
Манера Дюма писать заразительна. Она лёгкая, игристая, но вместе с тем и крепкая. Она похожа на сельтерскую воду и была выработана почти в то же время, когда вошёл в моду этот газированный напиток. Я бессознательно подражаю стилю Дюма. Поэтому моим читателям придётся с этим смириться так же, как они должны будут смириться с Дюма, когда он в своём «Кулинарном словаре», например, пишет об индюке, но не ограничивается тем, что сообщает все существующие рецепты его жарки; он рассказывает, как Буало[96]
, будучи маленьким мальчиком и играя на птичьем дворе, упал, а его штанишки порвал индюк, который, завидев нечто, что он посчитал аппетитным червячком, изуродовал несчастного ребёнка так сильно, что Буало никогда не стал полноценным мужчиной и всю жизнь ненавидел иезуитов, завёзших эту птицу в Европу из своих миссионерских поселений в Америке.Я задаю читателю вопрос: разве можно заставить такого человека, как Дюма, позировать для того, чтобы запечатлеть его на портрете-миниатюре?
Дюма всегда находит подходящий повод, чтобы рассказать какую-нибудь увлекательную историю. По его мнению, дело писателя — сотворить обстоятельства, в которые он эту историю поместит! И Дюма нападает на Вольтера, который в своей «Истории России» предупреждает читателя: «Это будет книга о публичной жизни царя, о той жизни, что приносит пользу людям, но не о его личной жизни, в рассказе о коей здесь будут опущены все забавные анекдоты, какие о ней ходят».
Мыслимо ли представить себе, что можно опустить забавные анекдоты!
Что же тогда останется? Когда Вольтер доходит до смерти Алексея, сына Петра Великого, он не знает, что сказать; Вольтер прерывает повествование и переходит к другой теме.
— Естественно! — восклицает Дюма. — Ибо этот отрыв жизни публичной отличной жизни — миф! Они не могут быть абсолютно независимы друг от друга. Частная жизнь царя Петра тоже была его публичной жизнью. Он был вынужден убить собственного сына, чтобы спасти ту новую Россию, которую стремился создать. Поэтому история этого преступления захватывающе интересна.
Вольтер также утверждает: «Не пишите ничего, что потомство сочтёт незначительным».
— Какая глупость! — возражает Дюма. — Разве нам дано знать, что потомки сочтут незначительным? Кто мы такие, чтобы предписывать потомкам, как им смотреть на мир? Лучше будем писать то, что мы считаем достойным им передать, а потомкам оставим право выбрать из наших произведений те, что им понравятся, а все остальные отвергнуть.
Дюма не любил Вольтера. Когда в Швейцарии ему показали построенную Вольтером часовню с надписью над входом: «Deo erexit Voltaire»[97]
, он спросил:— Так, значит, этот жалкий гном всё-таки с Божеством помирился? Мне интересно знать, кто сделал первый шаг навстречу.
Подобно большинству из нас, Дюма, несомненно, хотел бы, чтобы в глазах потомков его образ выглядел более значительным, чем был на самом деле. Но в этом он не преуспел. Дюма неумолимо толкали вперёд силы, жившие в его душе.
Когда в Париже покончила с собой некая графиня де Б., оставившая записку, в которой она объясняла свои страдания грубостью мужчин, все сразу же сочли виновником Дюма, но обвинение было с него снято, едва вскрылись факты.
— Вам повезло, что вы действительно не оказались замешаны в этом деле, — сказала Дюма одна женщина.
— Но я её даже ни разу не видел, — запротестовал Дюма.