Он не считал дней. Если он думал о Жанне, то не с тревогой и досадой, а с любовью и нежностью. Он верил ей. О том, что эти три ночи могут оказаться единственными, у него не возникало и мысли. Это было так же противоестественно, как думать о самоубийстве.
На рассвете десятого или одиннадцатого дня, прогуливаясь по двору замка перед утренним караулом, он увидел Жанну на том самом балкончике над парадным входом. Он тут же выхватил шпагу и сделал ей военное приветствие, хотя в этот ранний час на дворе никого не было. Она улыбнулась ему, кивнула и ушла.
Вечером он подошел к дверце. Она была отперта.
Ночь была темная. Девушка стояла посреди цветника в слабом отблеске света из окна королевской спальни. Он ощупью запер калитку, подошел к ней.
— Это ты? — спросила она шепотом.
— Да, — ответил он так же тихо.
Сегодня она не торопилась кидаться ему на шею. Он видел золотую прядку из-под ночного чепчика, щеку и кончик носа — все остальное было в тени, — но даже в полумраке было заметно, что она смущена. И он был смущен. Сегодня и она, и он были спокойнее, чем тогда, когда им обоим не терпелось, — и потому они были смущены. Ни она, ни он не знали, как им заговорить друг с другом.
Наконец она спросила — все еще шепотом:
— Ты не боялся?
— Нет, нет, — ответил он, — я люблю тебя.
Она медленно, как-то неловко, подняла руки и положила ему на плечи.
— Тогда поцелуй меня…
У обоих было ощущение, будто они целуются в первый раз. Они совсем смутились, и она прошептала:
— Ну, пойдем, пойдем же ко мне, что мы стоим.
Они поднялись по винтовой лесенке наверх, в ее спальню, всю мягкую от света двух свечей, выхватывающих из мрака складки портьер, полога постели и самую постель, бездонную, как пещера, потому что она была застлана черными шелковыми простынями. Это была выдумка французов, великих искусников в делах любви: чтобы на черном фоне эффектнее выделялось обнаженное женское тело.
Лейтенант Бразе был здесь уже третий раз, но рассмотрел все это только теперь. Ощущение мягкости усиливал меховой ковер на полу, приглушавший шаги. Окно, выходящее в лес, было раскрыто ради свежести; противоположное, выходящее во двор замка, — тщательно занавешено. Свечи стояли на столике, посреди бутылок, заморских фруктов и холодных блюд.
Жанна посмотрела на него с робкой улыбкой:
— Давид, я голодна, давай ужинать…
Он сбросил свой черный плащ, накинутый прямо на рубашку, они сели за стол, и он налил вина в хрустальные фужеры. Она не сводила с него глаз, она ждала, что он скажет ей слова, и он сказал, хотя и не без труда:
— Я пью за нашу любовь и за тебя… Жанна. — Он впервые назвал ее вот так, прямо, по имени.
Она вся засветилась, как огонек, — именно этих слов она ждала от него. Они залпом выпили свое вино: это было венгерское, называемое «Липовый лист из Дебреи», — оно и в самом деле имело горьковатый привкус листьев.
Хотя Жанна и сказала, что голодна, она не притронулась ни к рыбе, ни к фазану. Она ела только розовую отенскую черешню, запивая ее мелкими глотками вина. Алеандро нежно смотрел на нее. Юная хорошенькая девушка сосредоточенно ела ягоды, она брала их за хвостики и губами обирала их, и теми же губами роняла косточки в подставленную ладошку, и при каждом ее движении сверкали золотые струйки, спускавшиеся из-под чепчика. Она не была королевой, просто не могла быть ею. Да если бы даже и была — сейчас это не имело ровно никакого значения.
— Иди ко мне, — сказал Алеандро.
Он посадил ее к себе на колени, вместе с ее золотыми струйками из-под чепчика, и с ее черешнями, и губами, розовыми, как черешни. Он стал говорить этой девушке ласковые слова, которых еще не успел сказать ей. Он снял с нее чепчик и распустил ее длинные волосы, и играл ими, а она ела черешни, и кормила его, и наконец они оба оказались лежащими на меховом ковре, и он хотел было отнести ее на постель, но она шепнула ему: «Не надо, тут теплее…» — и им было хорошо, гораздо лучше, чем в те, первые, вулканические ночи.
Потом он отнес ее на постель, упоенную и пресыщеную, и она с блаженным вздохом вытянулась на прохладных шелковых простынях и замерла, как будто заснула. Он, пятясь, чтобы все время видеть ее, отошел к столу и сел в мягкое кресло. Он ненасытно любовался ею. Она, не раскрывая глаз, положила ногу на ногу, пошевелила пальцами, чтобы показать ему, что она не спит, что она знает, что он смотрит на нее. Алеандро вспомнил, как опытные однополчане поучали его на первых порах: «Любить надо во мраке, дорогой друг; смотрите на свою любовницу только до и никогда после; если вы посмотрите на нее после — ваша любовница погибла, вы возненавидите ее». Они были правы, в такие минуты он ощущал странную неприязнь к Аманде, и не то что смотреть — старался не касаться ее. Но то была Аманда, которую он не любил, ведь он платил ей деньгами. А сейчас он смотрел на беленькую девушку с золотыми волосами и не мог оторвать глаз. Он не хотел ее сейчас, но он ее любил. Она называла его Давидом — он не спрашивал почему. Но пусть. Если он был ее Давид, она была его Мелхола
[58].