Нужно сказать, что единственная взрослая женщина в семье — Мадам, невестка Короля и их тетка — отнюдь не могла служить им добрым примером. Неспособная управлять Двором, безразличная к мнению окружающих, высокомерная до безумия, она только тем и занималась, что сеяла раздор и смуту среди родных. Время от времени я, по требованию Короля, призывала ее к порядку, но это была нелегкая миссия, — Мадам была уже не ребенок и, кроме того, ненавидела меня.
Помнится, однажды вечером, вскоре после смерти Месье
[87], я отправилась к ней по просьбе Короля. Она сидела в гардеробной за кабинетом, пила в компании фрейлины крепкое немецкое пиво и усердно оглаживала одну из своих собачонок, которая только что ощенилась пятью щенками прямо у ней на коленях. Зрелище было не слишком приятное, но Мадам считала чистоту излишней роскошью. Она весьма неохотно пригласила меня сесть и обиженно заговорила о том, что Король с полным безразличием отнесся к ее последней болезни. Я отвечала, что Король только и ждет повода быть ею довольным, хотя такого давненько не случалось. При этих словах Мадам, вскинувшись, закричала, что никогда не говорила и не делала ничего такого, что могло бы вызвать неудовольствие монарха, и рассыпалась в жалобах и оправданиях. Наслушавшись ее вдоволь, я вынула из кармана и предъявила ей письмо, спросивши, знает ли она этот почерк. То было письмо, собственноручно ею написанное к ее тетке, герцогине Ганноверской, где она, бегло помянув некоторые дворцовые новости, долго и подробно распространялась о моем сожительстве с Королем, величая меня, по своему обыкновению, «выскочкою» и «объедком великого человека»; от этой темы она переходила к делам внешней и внутренней политики, злорадно описывала нищету и беды королевства, уверяя, что оно никогда не оправится от этих несчастий, и бранила на все корки дипломатию Короля. Почта вскрыла это послание, как вскрывала почти все письма, но цензор счел его слишком кощунственным, чтобы ограничиться, как обычно, выпискою отрывков, и переслал его Королю целиком.Легко вообразить, с учетом вышесказанного, как была поражена Мадам. На миг она застыла, точно статуя, а потом разразилась слезами; я же тем временем спокойно разъясняла ей всю чудовищность подобного письма, во всех его частях, а, главное, адресованного за границу. Наконец Мадам с криками и воплями призналась в содеянном, стала просить прощения, каяться, умолять и обещать. Я долго и холодно торжествовала над нею, позволяя говорить, рыдать и хватать меня за руки и смакуя это смертельное унижение заносчивой немки, всегда презиравшей мое худородство. Наконец она бросилась предо мною на колени, и тогда я позволила себе смягчиться. Обняв ее, я обещала полное прощение и дружбу, заверив, что и сам Король ни словом не упрекнет ее за этот проступок; увы, Мадам была столь же неисправима, как ее племянницы, и не преминула в самом скором времени вновь пуститься в эпистолярные авантюры. Слава Богу, я уже довольно преуспела в моем безразличии к окружающему, чтобы не огорчаться этим.
Правду сказать, из всей семьи Король мог вполне надеяться лишь на двух своих сыновей-бастардов.
Младшему из них, графу Тулузскому, контр-адмиралу Франции, едва исполнилось двадцать лет, но он был красив и обходителен; сдержанный, скромный, деловитый, обязательный, он не имел ни одного врага при Дворе, а, впрочем, держался, елико возможно, в стороне от него и, когда не плавал по морям, обучаясь своему ремеслу, жил обыкновенно у себя дома, в Рамбуйе. Я не могла приписать себе заслуг воспитания его добрых качеств, так как им всегда занималась мать, госпожа де Монтеспан, к которой он был очень привязан. От этого я уважала его ничуть не меньше и при всяком удобном случае старалась помочь, ходатайствуя за него пред Королем.