В театрах чего только ни показывали, и фараонов с обнаженными наложницами, и даже слона, который влюбился в куртизанку и вступает с ней в связь! Ресторан Альказар на Бульварной, оформили в виде Толедской башни замка Карла Пятого. И танцуют там фламенко, гремя кастаньетами, натуральные испанские цыгане. Как они попали в Томск? Вы не знаете?
Приехала в город некая труппа Эрнова. По рекламным тумбам распластались афиши: «Бесстыдница», «Ночь новобрачных», Тайна спальни хорошенькой женщины», «Не ходи же ты раздетая!»
У каждого были свои заботы. В один душный и прекрасный от запахов цветов и трав поздний вечер, когда в омутах Ушайки тяжело всплескивали свинцовые таймени, купец третьей гильдии Степан Туглаков бежал по Миллионной улице с огромным рулоном на горбу. Издали казалось, что мужик тащит бревно. Притормозив возле Туглакова на своем моторе, Иван Васильевич Смирнов спросил:
— Ты что же, Степка, по ночам бревна таскаешь?
— Не! — поставив рулон на попа и отирая со лба пот, ответствовал Туглаков, — в общественном собрании был. Там они зачем-то у самого потолка рояль подвесили. Я все боялся, что роялина эта сорвется и на голову мне упадет. И я там картину купил у этого, как его? Из Москвы приехал новомодный такой мазила. Забыл, как он называется. Выставку в общественном собрании сделал.
— Художник, что ли?
— Художник, но как-то чудно называется. Как? Фу… фу… фуфырист!
— Футурист! — поправил Смирнов, — и зачем тебе его картина? Наверняка гадость какая-нибудь.
Ничо не гадость. «Прощаль» называется.
— Про-ща-аль? А кто с кем прощается, а ну покажи!
— Так ведь грязно, развернешь картину да запачкаешь, а ей цены нету.
— А ты на сиденья в моей машине рулон клади и разворачивай потихоньку.
Туглаков, сопя, положил рулон в машину и стал осторожно отворачивать край картины, Смирнов надел очки и смотрел. В загадочном свете луны показался огромный глаз, висевший на зелененькой ветке березы, из глаза капали крупные хрустальные слезы. Внизу была птичка, привязанная за ножку то ли проволокой то ли веревкой к фонарному столбу, она рвалась к глазу, очевидно желая клюнуть его. Все это было страшно и непонятно.
— Сколько дал?
— Золотой браслет. За деньги он не продает, гад! В его картине — тридцать два оттенка.
— Ты, Степка, очумел! Дорого дал!
— Он сказал, что через сто лет эта «Прощаль» будет стоить миллионы.
— Так ты ж не доживешь.
— Так у меня ж дети…
— Ладно, садись, подвезу, а то с такой дорогой картиной, в темноте… Еще отнимут. Нынче на мосту, говорят, раздевают…
Мотор крякнул грушей и помчал двух купцов и картину за мост…
Подвозя малохольного купчишку, Иван Васильевич почувствовал, что ну никак не жить ему без этой «Прощали». Он сказал:
— Тебе, Степка, такую большую картину даже и повесить негде. Продай ее мне, я тебе дам браслет такого же веса, как был у тебя.
— Не хочу!
— Как это ты не хочешь? Ты с кем разговариваешь, я тебя разорить могу!
— Теперь Иван Васильевич — свобода.
— Какая еще свобода? Да и на хрен тебе эта картина? Ты — что? Я тебе два браслета золотых дам и кольцо в придачу. Молчишь? Ты чего же, сволочь, молчишь? Ну, хорошо, я тебе желтой пшенички [21]
половину чайного стакана насыплю!— Останови машину! — сказал Степан Туглаков. — Я дальше пешком дойду.
Степан вылез из машины, подкинул плечом тяжелый рулон.
— Ну ты, Степка, попомни! — в гневе вскричал Иван Васильевич. — Купец — без году неделя, третьей гильдии, а туда же! Давно ли лаптем щи хлебал?
— Не твое собачье дело! — донеслось из темного переулка и Туглаков канул в ночи.
Иван Васильевич вернулся в свой полупрозрачный дворец, сунул в скважину ключ, прослушал всегдашнюю песенку замка. Прислугу будить не стал, тихо поднялся к себе в опочивальню.
Ночь была такая густая! Луна запуталась в ветвях тополей у самого окна, и словно дразнилась, подмигивала. Смирнову стало жаль своей уходящей в неизвестность жизни. Вспомнил Ванюшу, сдуру наложившего на себя руки. И Анастасию пришлось от себя отдалить, чтобы не было лишней болтовни в городе. Боль утраты уже прошла. Но все же под сердцем что-то ныло. И сына было жалко, и себя.
Кто понимает пожилых людей? И морщины не разгладишь, и печень больную не исправишь. Что ни съешь — колом под ложечкой торчит. Да еще скребет там, так противно! И одышка мучить стала. И все равно хочется сладости так, как никогда здоровому и молодому не хотелось!
Да молодые-то разве понимают — чего хотят? Он, молодой-то, еще и не ведает, что под одежкой у женщины таится, не знает, как толком этим богатством воспользоваться. Напортит только. А пожилой все знает, ведает, какой восторг можно испытать и как его достичь. Оттого так и тянется к молодому телу. Но боишься завидущих глаз и длинных языков. Пословицы ядовитые по лавочкам все лето вместе с кедровой скорлупой от бабьих языков отскакивают. «Седина — в бороду, бес — в ребро!»