Думая так, Андрей Николаевич все-таки ждал внука и накануне выходных дней метался от окна к окну: не загудит ли машина, буксуя по грязной улице, не покажется ли милицейская шинель среди одетых в кожушки и ватники колхозников, бредущих с работы. После распутицы, когда застыла хлябь и снег прикрыл бесстыдство изнасилованной тракторами земли, Андрей Николаевич снова стал приходить на холм и ходил, пока не намело сугробов на пути. Со стороны Нефтеграда ехали грузовики, конные подводы, изредка пролетали вертолеты, и Андрей Николаевич на всякий случай всем махал рукой. Вместо Коли он дождался долгой, в две недели, пурги, а когда посветлело, выбрался из дома и не смог открыть калитку, зажатую сугробом. После метели навалились парные морозы, залившие окна толстым, молочным льдом — ни щелки, ни глазка в свет Божий, а потом снова заметелило, и гулкий серый ветер довершил дело: Андрей Николаевич однажды утром потолкал дверь, но ее словно подперли снаружи. Поначалу расстроился и хотел было выйти на улицу через завозню на повети, давным-давно забитую на самоковные гвозди, однако невольное это затворничество навеяло тихую радость. Вдруг вспомнились тихие и покойные дни жизни во времена Великого Забвения, причем так явственно, будто и не было ни условного расстрела, ни лагерей и ссылок. Показалось, вернется он сейчас в избу, а там — дети: Иван, Петр, Люба, Лиза, Лена. И Любушка… Ведь было так, было! Зимы в Забвении выпадали снежные, буранные, и случалось, по неделе сидели в доме, да и не было нужды выходить на улицу. Все во дворе, под крышей. Выйдешь дать сена коням и коровам или за водой в колодец, послушаешь, как свистит вездесущий ветер, и чудится, будто дом твой один стоит во всей Вселенной. И даже не стоит, а несется куда-то, как своя собственная планета. То были мгновения настоящего счастья, ибо уже ничего в этом мире не хотелось. Лишь бы дом не сошел со своей орбиты да не выстудился ветром. Управившись по хозяйству, Андрей Николаевич рассаживал детей вокруг обеденного стола и начинал урок. В буранные дни другие дети не приходили, и учение шло узким семейным кругом. Скорее всего это было даже не учение, а игра в школу. Андрей Николаевич раздавал берестяные тетрадки по чистописанию, выводил на доске углем буквы со всеми вензелями и завитушками и, становясь строгим, придирчиво следил, как трудятся его ученики. За чистописанием обычно шла арифметика, затем русский язык, естествознание, французский язык, и когда детские руки уставали от письма, начинался самый главный урок — история. Дети ждали его и совершенно справедливо полагали, что все другие предметы существуют и служат для этого одного урока. Они воспринимали историю как одну бесконечную сказку, в которой все выдумано и на самом деле никогда не было, да и быть не могло. Впрочем, и сам Андрей Николаевич, прислушиваясь к своим словам, тоже верил в сказку: считанные годы Великого Забвения состарили историю, на века отодвинули события недавнего прошлого и выбелили их, как солнце выбеливает холсты. Однако кончалась метель и вместе с ней такие короткие и такие бесконечные минуты счастья. Андрей Николаевич выходил на улицу разгребать снег, ехал за сеном, и пространство как бы выветривало волшебство замкнутого мира. Иногда он останавливался и подолгу глядел вдаль: где-то там существовал другой мир, неведомый и сказочный для детей, родившихся в Забвении. И тогда тревога охватывала сердце. Дети старательно учили уроки, выдавливали палочками буквы на бересте, читали собственноручно написанные Андреем Николаевичем тексты, лопотали по-французски, но никто пока еще не спросил, зачем все эти науки? Они принимали мир таким, какой он есть, и пока еще верили учителю. Но сам учитель, оставшись один, начинал ощущать бессмысленность этой игры в школу. Близок тот час, когда дети спросят не только о предметах, а и о том, каков же тот, другой мир, лежащий по ту сторону засеки. И придется их учить заново, придется ломать то, что уже выстроил в их доверчивых душах.
И в тот бы миг навсегда рухнуло блаженство Великого Забвения.
Но другой мир ворвался раньше, и вопросы еще не успели вызреть в детском сознании, как на каждый уже загодя был преподнесен жесткий и непререкаемый ответ. Загадки мироздания не существовало больше ни для учеников, ни для учителя. История перестала быть сказочной, и с первого же дня почувствовалась вся тяжесть ее земного притяжения. Дети оказались беззащитными перед большим миром, и Андрею Николаевичу открылась вся бессмысленность его уроков по курсу начальной гимназии. Хватило бы одного-единственного предмета — Закона Божьего. Но чтобы учить ему, следовало пройти свой Путь.
И все-таки было, было счастье Забвения!
Теперь, в глубокой старости, жизнь как бы еще раз позволяла Андрею Николаевичу испытать его. Пусть ненадолго и не в той мере, пусть условно, в воображении, но до чего же тепло на душе, если прикрыть глаза и, слушая ветер за стенами, вновь очутиться в безмятежном Забвении!