— Освобожу тебя от мук, — замерзшими губами проговорила Альбина. — Ты же был червем и ползал по земле. Но пробил час! Я заключу тебя в кокон. А весной ты снова станешь мальчиком. И будет тебе другая доля.
— Не хочу, — вымолвил он. — Потому что все повторится. И волшебство не спасет.
— Я же выпряду тебе другую судьбу!
— Но тебе же известно будущее! — Кокон уже стягивал живот и подползал к груди, нити мешали дышать. — Разве ты не видишь, что все-все на свете повторяется! От деда — к внуку. Я искал себя в детях, а доля моя внуку досталась! Если можешь, освободи его от мук. Ему другую судьбу выпряди.
— Не могу, — сказала Альбина. — Не властна… Мало знать будущее, и чар моих для этого мало. Изменить долю только любви по силам. И потому власть моя лишь над твоей жизнью.
Суровая нить сновала у самого горла, веретенце набрасывало крепкие петли, но они не душили, как и весь кокон, а будто вытягивали и строжили тело, словно тугие детские пеленки.
— Хочешь, я сделаю тебя вечным? — вдруг прошептала она. — И ты сам, сам узнаешь, что станет с людьми и миром! Тебе откроется то, что никому не ведомо: откуда берется огонь и свет и куда он потом исчезает. А разве ты не жаждал знать, кто правит миром?.. Ну, одно твое слово, и начнется бесконечный путь.
Веретено замерло у ноги, занесло петлю над головой — возможно, последнюю, чтобы завершить кокон.
— Нет, я хочу умереть, — сказал Андрей Николаевич. — Я прожил свою вечность.
Она как-то сразу постарела, сгорбилась, и на ввалившейся щеке проступила родинка со щеткой волос.
— Что же, — проронила Альбина тихо и сокрушенно. — Отпускаю тебя. Но отныне ты будешь знать свой смертный час. Ты умрешь через пять месяцев и двенадцать дней.
В тот же миг застучали часы на столе и обсыпались на пол неоторванные листки календаря, обнажив число — двадцать пятое декабря. Облегавший тело кокон сжался, потом затрещал, как раздираемая паутина, и невесомо развалился на две части, словно створки раковины. Андрей Николаевич заметил, что одежда на нем сопрела и теперь сходит и превращается в пыль. Он стряхнул ее остатки и очутился голым перед Альбиной.
— На, примерь, — сказала она и подала белую рубаху. — Должна быть впору. Носи, да смотри не занашивай. На дело береги.
Андрей Николаевич послушно просунул руки в рукава, и полотняное рубище покрыло наготу. Телу сразу стало легко, будто после хорошего банного пара. Альбина же исчезла вместе со своей прялкой и лишь лучина, зажженная ею, горела ровно, без треска, и давала яркий сияющий свет. Зачарованный огнем, Андрей Николаевич какое-то время пребывал в беспамятстве и хватился, когда угасающий свет превратился в красную искру, оторвался от черного огарка лучины и, с пением унесясь под потолок, растворился во тьме.
С той поры он помнил каждый прожитый день и час и стремился распорядиться ими как последними кусками хлеба в голодный год. Первым делом он написал письма сыновьям и дочерям — письма обстоятельные, спокойные, в которых просил приехать накануне своей смерти и сообщал ее дату — шестого июня 1971 года.
Ушли письма — и словно в воду канули.
Жить в ожидании рокового часа ему было легко. Он не испытывал ни страха, ни горечи, напротив, ждал смерти с благодарностью и без суеты: многим ли из живших дано было знать свой срок? Надо было подготовиться к нему, и вот тут-то Андрей Николаевич начинал ощущать какую-то пустоту под собой. Закончив нехитрые хозяйственные дела, он неожиданно обнаружил, что ничего больше не остается, и он готов к смерти хоть сейчас. Правда, впереди еще была встреча с внуком — он ждал ее больше, нежели встречи с детьми, однако Николай так и не появлялся, и все заготовленные ему слова постепенно вяли, как скошенная трава. Когда апрельское солнце согнало снег и подсушило холм, Андрей Николаевич поднялся к келье матери Мелитины и, наглядевшись на запустение в ее жилище, вдруг засмеялся от радости: вот же, вот несделанное дело! Надо поправить келью и, переселившись сюда, умирать здесь!
На целую неделю, пока он чистил, вставлял стекла и белил вросшую в землю избушку, ощущение пустоты и собственной ненужности в этом мире отошло и растворилось в хлопотах. Однако, приведя в порядок келью, он еще больше почувствовал, что не готов к смерти, поскольку не сделано еще или не сказано что-то самое важное. А время неотвратимо уходило, и вместо недавнего благостного спокойствия полой весенней водой накатывалась тревога.
Трижды смерть была близко, и трижды он готовился к ней, но ни разу не возникало этого растущего тревожного чувства, что на земле остается неисполненным дело, отпущенное ему судьбой. Возможно, тогда его попросту еще не было: ни в «эшелоне смерти», где последним долгом стало помогать больным и закапывать мертвых, ни в камере смертников, где он по ниточкам распускал и вновь ткал свою жизнь. И даже перед «условным» расстрелом, перед дверью монастырской конюшни он не сомневался, что данный ему путь пройден до конца и осталось сделать всего несколько шагов по залитому кровью полу.