Стефанида обессиленно повторяла имя погибшей Вали, скоро Клава и Маня все поняли, закричали в три голоса. Стало невмочь.
Он сидел молча и вытирал мокрое лицо папахой.
Клавдия остановилась за плечом отца, сказала в пространство, как бы не требуя никакого ответа, но обращаясь к нему не с вопросом, с мольбой:
— Отец... Что же это? Как могло?.. Что?!
Он только потерянно махнул рукой: «Революция!.. Гражданская война!..»
Нет, он не сказал этих слов вслух, они просто просились, вертелись в уме и на языке. Эти слова можно было говорить на митингах, на красных похоронах, у братских могил, на тризнах века, но — не здесь. Не в стенах дома, где была иная, личная, кровная, осложненная сотнями незначащих подробностей и обид жизнь, которую никак не облегчишь объяснением, тем более в два-три слова... Он знал одно: была какая-то косвенная вина — его, собственная! — в смерти дочери, и в такой ужасной смерти... Почему, как, зачем, отчего так думалось? Но — думалось. Никуда от этого...
А он любил ту, новую женщину, Надю, Надежду Васильевну, которая в атаках скакала как черт рядом, чтобы загородить своим телом от пули начдива Миронова! Он любил ее до скрипа зубов, так, как никогда — надо же в этом сознаться — не любил жены! Да, теперь-то он знал, что не любил...
Горько, конечно. Ну увидел когда-то, в ранней юности, над самой кручей плачущую красивую девочку... Но как же пройти мимо, не помочь? Он бы и теперь так же сделал (в том смысле, если бы жизнь повторилась!), и она была не отвратна ему, чистая, милая, аккуратная, и все. С нею народили пятерых детей, была с виду счастливая семья, кто бы поверил, что нет?
Стеша, красивая, статная казачка, была скромной от рождения. Во всем... Она даже в любви не могла раскрыться, отдаться, как этого желает мужская душа, тем более когда ищет любви... Теперь-то он это понял, но зачем понял, когда все позади?
Надя оставалась в Михайловке, на квартире, и, что бы ни случилось, какие бы заклятия ни пали на его голову, он знал, что вернется к ней, вернее, заберет ее с собой и дальше, до конца войны, до конца своих дней. Дочери взрослые, Артамошку как-то вырастим сообща...
Дочь спрашивает о Вале, как все получилось?
А так и получилось... Все делали правильно. По-человечески. Надо было их с Таней Лисановой отправить, они гимназистки. Ковалев сказал, что скоро начнется мирная жизнь, а у нас учителей нет, надо их готовить и в Царицыне уже такие курсы. Ну и послали, поездом.
Так в чем же дело? Какая тут твоя вина?
А в том, что даже неделю отец не придержал дочку около себя, поторопился. Послал бы на вокзал не пятого, а восьмого числа, и все бы стало по-иному, все!..
Не вернешь.
Ковалева, что ли, сюда прислать? Он — специалист по душе, пусть объяснит...
Ре-во-лю-ция... А он думал раньше, что революция — это социальная ломка отношений. И все.
Маленький Никодим ходил от стола к порогу, без папахи и полушубка, в потешных широких штанишках с красными лампасами и в крошечных сапожках со скрипом. Хотелось смеяться и рыдать одновременно, в голос. В основаниях нижней челюсти что-то подсасывало и схватывало болью.
Весь дом был до боли родной и — отчужденный.
— Смотрите за матерью, я завтра еще зайду... И еще. Прислугу новую, что пришла к вам от сбежавшего Короткова, бывшего предводителя, немедленно рассчитайте. Шпионит. Иначе я пришлю из особого отдела, ее арестуют — первую бабу за все время в дивизии! — говорил он дочерям, не поворачивая головы. — Ну и... там принесли на кухню продукты, разделите на обе семьи... Видите, какой карапуз бегает...
Младшего своего Артамона поставил на стул вровень с собой, сжал маленькие плечи, расцеловал в смугловатые щеки:
— Терпи, казак, атаманом будешь! Не кручинься, сынок, я скоро побью белых, возьму Новочеркасск и тогда опять приеду, за рыбой будем с тобой ходить к Дону, и на коне будешь скакать!
Он перехватил угрюмо-недоверчивый, исподлобный взгляд Артамона и ободряюще кивнул ему.
Потом оделся в передней, еще раз оглядел дочерей, сына и внука и, почувствовав горячую влагу в глазах, коротко опахнул лицо белой папахой, пошел к двери.
Да. Что ни говори, куда ни лети, а родной дом не пускает...
17
В канун общего наступления в станицу неожиданно прибыл на Михайловки Михаил Данилов. При нем — бумажка Слободского ревкома, извещавшая, что ревком находит нужным поставить военным комендантом в слободе своего человека. А Данилов для этого, мол, негож...
— Они что там, белены объелись? — страшно вспылил Миронов. — Военных комендантов отродясь военные власти ставили! А ты что улыбаешься?
Начинала уж претить ему беспечность Данилова. Вечно он показывал свои молодые зубы, даже если ему наступали на мозоли! Написал короткую записку: «Прошу не вмешиваться в мое распоряжение, а вместе с Севастьяновым и Рузановым прибыть на фронт и взять винтовки, как сбежавшие с фронта дезертиры, помочь добить врага...» Присовокупил еще пару веских фраз и отправил Данилова обратно. Было такое убеждение, что предревкома Федорцов учтет замечание, он явно перелезал границы своих прав.