— Дайте мне сотню казаков, господа, всего сотню! — все еще держа протянутую руку с шашкой, быстро выпалил Голубов. — Одну сотню храбрецов, и я сегодня же разнесу это осиное гнездо в Ростове... Я ошибся, господа, и только кровь может смыть мою тяжкую вину, которой пет прощения, я знаю. Только моя и вражья кровь могут смыть!..
— Да. Только кровь... — сказал бородатый есаул, сидевший до того неподвижно у самой двери даже тогда, когда все встали. — На вас, Голубов, кровь Чернецова, кровь Назарова и десятков других истинных сынов казачества. Только смерть! — есаул как-то потерянно и с досадой махнул большой кистью руки и опустил голову.
— Только смерть, — сказал кто-то еще слева.
Голубов стоял покорно, не двигаясь, смирившись с неизбежностью конца. Ему казалось, по-видимому, что все дело было в его мелкой оплошке, допущенной в первый момент здесь, в доме, с обращением возмутительным и зловещим — «товарищи...».
— Позвольте, господа, — снова сняв пенсне и протирая платком запотевшие стеклышки, проговорил Крюков, и все замолчали из уважения к учености секретаря войскового круга. — Господа, но... Даже Иуда, если он раскаялся... Я хочу сказать: Иуда раскаявшийся — уже не Иуда! Ибо покаяние человеческое переворачивает душу самую падшую, самую греховную...
Крюков говорил внятно и, по обычаю гимназического учителя, смотрел вниз, сосредоточась на мысли и не глядя на тех, кто обязан был слушать его, ловить каждое слово. Они понимали, что сейчас должно быть принято решение, и мало кто хотел сказать в этом первое слово...
Но стоявший у притолоки в небрежной позе молодой подхорунжий, недавний юнкер и поклонник Голубовских подвигов в Сербии, человек с бледно-желтым, нервно подергивающимся лицом, по очертанию и цвету похожим на усохший человеческий череп, уже нервно и упрямо расстегивал кобуру на правом бедре.
Ни Денисов, ни Поляков, ни тем более Крюков не успели двинуться с места, остановить подхорунжего Пухлякова. Тот сделал два широких шага, медленно поднял руку с тяжелым для своей слабой руки наганом с тускло блеснувшим стволом и бороздками барабана и вплотную выстрелил в седеющий затылок Голубова...
20
По верхнедонским, хоперским, усть-медведицким землям, всем этим супесным, суглинистым неудобям и плешинам чернозема в эту весну казаки пахали и сеяли взахлеб, напропалую. Землю переделили согласно справедливому большевистскому декрету подушно, невзирая на сословность — поровну; особо крепких хозяев поприжали твердым обложением и контрибуцией, беднякам и многодетным вдовам земельным комиссариат оказывал посильную помощь деньгами, тяглом, семенами, частично под будущий урожай, а больше — безвозмездно и коллективной помощью. Говорили станичники, что лучшей и справедливой власти, чем Советская власти, никогда и нигде не было. Добрый человек попался народу русскому — Ленин, и прав был еще в девятьсот пятом году, мол, наш станичник Филипп Кузьмич Миронов, что об этой вот справедливой жизни тогда еще мечтал и говорил! А если было по каждой станице две-три семьи обделенных либо купеческих, обложенных контрибуцией, то те помалкивали, чтобы не навлечь на себя общественный гнев... Военком Миронов больше занимался земельными делами, справедливо ставя новые хозяйственные отношения во главу всей деятельности исполкома и считая, что урожай будущий все проблемы жизни значительно умиротворит. Налегал на сев, гонял двух-трех наличных агрономов по хуторам, чтобы учили казаков уму-разуму. А чуть отсеялись, созывал по станицам митинги, разъяснял, агитировал, торжествовал победу. В несчетный раз перед гражданами-казаками перечитывал затертую по сгибам «Правду» от 6 ноября прошлого года с известным обращением Ленина ко всему народу. Уже и на память читал ясные, четкие, запомнившиеся с первого раза строки:
Товарищи трудящиеся!
Помните, что вы сами теперь управляете государством. Никто вам не поможет, если вы сами не объединитесь и не возьмете все дела государства в свои руки.
Ваши Советы — отныне органы государственной власти, полномочные, решающие органы.
Сплотитесь вокруг своих Советов. Укрепите их[21]
.Работы в двух отделах ревкома и исполкома хватало иной раз даже и на ночные часы, но странное дело, Филипп Кузьмич не чувствовал усталости, не искал досуга. Он попал наконец таки в желанную стихию осмысленного действия, безусловно полезного окружающим людям, удовлетворявшего его обостренное честолюбие. Только по воскресным дням выкраивал час-другой для семейного застолья, у раскрытого окна или на террасе, и снова — в ревком.