Читаем Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах полностью

А если во тьме встает зарево, то это горят города. Перегорает память детства и юности. «Что в крови прижилось, то не минется, я и в нежности очень груба. Воспитала меня в провинции в три окошка мутных изба. Городская изба, не сельская, в ней не пахло медовой травой, пахло водкой, заботой житейскою, жизнью злобной, еле живой. Только в книгах раскрылось мне странное — сквозь российскую серую пыль сквозь уныние окаянное мне чужая привиделась быль…» Мост, выстраиваемый к прошлому, подламывается. Жар-птица юности вырывается из рук, роняя переломанные радужные перья. Не для счастья родилась «чувствительная уродина» в первый год нового века — 53 года спустя, 3 июля 1954 года, она пишет юбилейное стихотворение: «Июль мой, красный, рыжий, гневный, ты юн. Я с каждым днем старей. Испытываю зависть, ревность я к вечной юности твоей…» От золота к меди падает цена прожитой жизни; жизнь достраивается, как и мир, до гибельной точки.

Протекали годы буйным золотом,Рассыпались звонким серебром.И копейкой медною, расколотойВ мусоре лежали под столом.
Годы бесконечные, мгновенные,Вы ушли, но не свалились с плеч.Вы теперь, как жемчуг, драгоценные,Но теперь мне поздно вас беречь…

Но именно теперь, почувствовав взлет своей музы, она старается — сберечь. Психологически знаменательно вдруг обострившееся ревностное внимание к своему месту в русской словесности. Со всеми поправками на характер. Иногда — «розановская» ирония по поводу того, что «лишь во имя литературы наши подвиги и грехи. Хлещет кровь из растерзанной шкуры, чтобы лучше вышли стихи». Иногда — несдерживаемая ярость по адресу окопавшихся в столицах литературных бонз: «И, быть может, мне премию дали бы: — Окаянная! На! Подавись!». Иногда — усмешка по поводу «наглых кандидатов», будущих исследователей: «Что за дело мне, что болваны зашибут на мне честь и деньгу и разлягутся на диванах, ну, а я коченею в снегу».

Два видения маячат в будущем: одно — полная безвестность, «я старенькая, в бедном сером платьице, не нужная на свете никому»; и другое: «через пять поколений» родина, вскрыв архивы, находит опочившей поэтессе место «среди других имен». Анна Баркова явно обладает медиумическими способностями (в послевоенной скудости даже зарабатывала гаданием): сбывается и то, и другое[20]

.

В «канун» очередного освобождения она пишет стихотворение «Мимо… Мимо…», пророча себе последний этап:

…Мимо строительства, мимо власти,Мимо чужого и чуждого счастья,Мимо чужого теплого дыма.В путь, пока свалишься, мимо… Мимо.

Она ведает свою судьбу, но не знает того, кто подхватит ее мелодию: питерский семиклассник, который вот-вот бросит школу, а через три года напишет строки, взметнувшие его имя к славе: «Мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров…»

Бродского она не знает, она уповает на Твардовского: шлет ему из инвалидного дома в Потьме свое написанное на свободе итоговое сочинение: поэму «Цементный истукан». В этом переложении «Медного всадника» интересно не столько даже осознанно-дерзкая подмена героя (на месте несчастного пушкинского Евгения — бывший зек, убегающий от вождя, который вот-вот шагнет с пьедестала), сколько подсознательная, пронзительно действующая подмена материала: вместо тяжело-звонкой гулкой меди — слепо-глухой цемент…

Письмо, приложенное к поэме, — образец жанра и стиля: «Глубокоуважаемый Александр Трифонович! Возможно, что я свихнулась в результате «пережитого», так как рискую послать Вам для напечатания кое-что из «вещественных доказательств» моего третьего «преступления». Нелепая надежда, но, может быть, хоть с купюрами и сокращениями, но пройдет…»

Не проходит. Твардовский лично не отвечает — отказать поручает сотрудникам.

Поэма послана в 1966 году, через десять лет после того, как написана: десять лет как раз потрачено на третий арест и ходку.

Нигде ни строчки так и не появится в печати при жизни. А жить после третьего освобождения — еще десять лет.

Реабилитация по полной. Пенсия. Прописка. Москва, Суворовский бульвар. Три квартала до Кремля. Комнатка в коммуналке, решетка на окне. Книжный шкаф. Можно отвечать классикам.

Лермонтову: «Мне снится не долина Дагестана. Землянка, нары, где ни сесть, ни встать».

Блоку: «Умрешь — все повторится снова: нелепость пьяного суда и острый, хуже, чем терновый венец железный навсегда».

Ахматовой: «На тяжелых и грязных шинах ожидаю известной машины, увозящей в известный ад».

Что такое ад? «Ни пространства, ни времени. Пустота, пустота. Ни котлов, ни бичей, ни черта, ни черта!»

Мир, очерченный в пустоте, завершается пустотой. «И я пойму, что я не некто и не нечто, что растворяюсь я в НИЧТО».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже