Читаем Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах полностью

И тут, наконец, энергия, не растраченная в непосредственных боях, устремляется в стихи. Он показывает свои поэтические опыты Луначарскому. Луначарский (сослуживец отца) передает подборку в «Новый мир». Получив публикацию, автор испытывает «величайший ужас и радость». Упорядочивает его чувства отец: прочтя, старый педагог берет с сына слово еще год не печатать стихов.

Сын слово держит. Через год выходит первая книга — «Сполохи».

Первое стихотворение в ней посвящено отцу.

Что же провозглашенго сыном на первой странице его первой книги (и на открытие будущих собраний сочинений)?

«Ушкуйники». Колотящаяся Онега (дань предкам). Распавшееся ошалелое сердце (распавшееся, потому что у «чернобрового гуслярника» есть двойник — «каленый ватажник», то есть разбойник). И есть программа, которую гуслярнику явно диктует ватажник: «Ставить кресты-голубцы на могилах… рваться по крови и горю…» Эта рубка-гульба — лейтмотив книги. Нож, ползущий в спину. Сталь, взвивающаяся, чтобы развалить череп. Ветер, воющий от размаха клинков.

В главной книге эта метель будет пропущена сквозь следующий диалог двух красноармейцев, идущих в разведку:

Вдруг я заметил, что Белов дрожит…
«Что с вами?»… «Не могу!»«Чего не можете?»«Я заболел!»«Пустое, подтянитесь!»«Ей-богу, не могу. Зачем все это?»«Что?»«Мерзость! Гибель! Смерть!»
«Да вы рехнулись?!»«Мне нужно главное почувствовать во всем.Зачем березы, если я подохну?..»Тут я не выдержал:«Да вы в разведке!Вы что, толстовец?»«Слушайте, товарищ,
Мы говорим на разных языках»…

Но это — потом. А в ранних стихах все говорят на одном языке. Причем, яростное безумие вовсе не выдает себя за истину: оно заведомо воображенное. Оно, впрочем, не чуждо самоиронии, и в этом уже чувствуется хватка поэта. «Мамынька родная, пусти погулять!» — «Сын ты, сыночек, чурбан сосновый! Что же ты разбойничать задумал снова?! Я ли тебя, дурня, дрючком не учила, я ли тебя, дурня, Христом не молила?» — А сынок отвечает: «уж по-дурацки вволю пошучу. Пусти меня, мамка, не то печь сворочу».

При всей откровенной «русскости» таких мотивов — России, Руси в стихах нет. Есть невменяемый топот, дробот, хрип, кунсткамера, горячешная вязь, плюмажные перья. Выворот наизнанку: то ли Петр III, то ли Пугачев, то ли Батый, а то и «романские полки у Арбатских ворот». И отчаянное признание: «Нет еще стран на зеленой земле, где мог бы я сыном пристроиться. И глухо стучащее сердце мое с рожденья в рабы ей продано. Мне страшно назвать даже имя ее — свирепое имя родины».

А теперь — в контраст — из главной книги:

Нужны мы были или нет?Нужны!Но даже если ничего не будетОт нас,
и в прах рассыплется планетаЧерез секунду,и померкнет свет,Пусть миллиарды будущих вековУслышат на других кругах вселенной,Что жили мы, любили мы, владелиВсем мирозданьем в горестном мозгу,

Поразительно, но в ранних стихах незаметна не только русская, но и советская символика, хотя в реальности за Советскую власть автор готов сражаться. Если сказано что-то «о красной звезде», то строкой ниже: «проснуться — но где?!» — звезда явно не путеводная. Если помянут «буденновский шишак», то напялила его — «уродина». Если «рдеет знамя», то цвет сдвинут, смазан, затушеван: главное, что знамя «парчовое». Это можно понять: символы — не результат драматичного выбора и трудного решения, а некая данность: узор, прорастающий в сон. Этот узор оплетает пустоту, словно ждущую заполнения: пустоту бланков, контурных карт, чистых тетрадей в писчебумажном магазине. «И так пуста, так радостно пустынна та ночь была, что я нести устал весь этот мир, закрытый и старинный, удары волн и очертанья скал». Этот вычитанный из «мальчишеских книжек Жюль Верна» мир — заведомо невсамделишный; небо над ним — коленкоровое; огонь — фиолетовый, все словно покрашено скверной акварелью. Книжный бред.

Из главной книги. Ретроспекция с «середины века». Ученик отца, новобранец, мобилизованный в 1914 году на фронт, приходит прощаться.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже