Но как ни резки черты, в которых изображают иностранцы отношения верховной власти к ея окружению, мы не можем назвать их преувеличенными. В XVI в., к которому относятся приведенныя известия, между государем и людьми, составлявшими его двор, его думу, сохранялась прежняя близость, непосредственность отношений, но не сохранилось прежней свободы, прежняго доверия. Близость сохранялась потому, что придворные вельможи сами старались сохранить свое положение в прежнем дружинном виде, оставаясь дружинниками, дворовыми людьми великаго князя, состоящими на личной ему службе и на его содержании, а князь не имел причин изменять такое положение; но свобода, доверие дружинных отношений было потеряно, потому что великий князь не остался прежним вождем дружины, получил другое, более широкое значение, получил большия силы и средства, предъявил новыя требования, на которыя не могли согласиться прежние дружинники, не отказываясь от своего прежняго характера. Отсюда борьба, результатом которой было низведение прежних дружинников и вступивших в их число служилых князей, советников и товарищей великаго князя по прежним отношениям, на степень слуг. Иностранцы не могли во всей ясности разглядеть все фазы этой борьбы, но результат они заметили: все эти знатные вельможи и советники, говорят они, зовут себя холопами великаго князя.
Также не покажутся нам преувеличенными резкие отзывы иностранцев[112]
второй половине XVI в. о произволе, с которым московский государь распоряжался имуществом своих вельмож, если сравним их с мерами Василия и Иоанна IV касательно вотчин служилых князей: таким именно произволом, и только произволом, могли иностранцы объяснить себе эти меры, не видя других побуждений, коренившихся в более отдаленных условиях и отношениях, среди которых росла власть московских государей.Но если иностранцы не представляли ясно этих отдаленных условий и отношений, под влиянием которых начался и продолжался рост верховной власти в центре северо-восточной Руси, то они не могли не заметить того движения, которым обнаруживалось усиление этой власти со второй половины XV в., тем более, что это было тогда единственное движение в северо-восточной России, которое могло обратить на себя внимание иностранцев. Они не могли не заметить тесной связи и последовательности стремлений в деятельности трех государей, преемственно занимавших московский престол со второй половины XV и до конца XVI в. Они видели, как одновременно с украшением столицы быстро поднималась и власть живущаго в ней государя, делаясь все недоступнее для подданных.[113]
Они не знают, откуда все это взялось, и вместе с недовольными московскими боярами готовы все приписать личным свойствам этих трех государей и другим случайным обстоятельствам вроде появления Софьи в Москве и т. п.; но они знают пункт, с котораго начало обнаруживаться такое неожиданное, по их взгляду, усиление. Поссевин прямо говорит, что нестерпимая надменность московских государей началась преимущественно с того времени, как они сбросили с себя иго татар.[114] Они ясно отмечают два явления, которыми обнаружилось это государственное движение: в то время, как извне сказывается все сильнее и сильнее стремление государства к расширению своих пределов на востоке и западе, внутри заметно столь же сильное стремление к объединению; постепенно и быстро исчезают один за другим независимые областные князья, унося с собою в Москву или Литву почти одни только названия прежних своих вотчинных княжеств; последний из этих независимых князей уже в конце первой четверти XVI в. отправляется в московскую тюрьму, сопровождаемый горькой насмешкой московскаго юродиваго, гибнет самостоятельность северных вольных городов, – и иностранный путешественник, пересчитывая в первой четверти XVI в. города и области северо-восточной России, не находит вокруг Москвы ни одного пункта, в котором уцелели бы какие-нибудь следы прежней политической особности, кроме свежих еще воспоминаний о ней.[115]Местные князья, выжитые из своих вотчин, перебрались мало-помалу в Москву; и здесь опять поднялась борьба, которую иностранцы расписывают самыми черными красками. Если они не понимали настоящаго характера этой борьбы при отце и сыне, которые вели ее осторожно и разсчетливо, то тем менее могли они понять ее при внуке, который возобновил ее со всею страстностию личной вражды. «По всей Европе, говорит Одерборн, ходит молва о его страшных жестокостях, и, кажется, в целом свете не найдется человека, который бы не желал тирану всяких адских мук[116]
«. Гваньини не находит ни в древнем, ни в новом мире таких деспотов, с которыми можно было бы сравнить Иоанна Грознаго;[117] даже спокойный Герберштейн, до котораго также дошел слух о страшном московском царе, приходит в недоумение, не зная, чем объяснить его ожесточение, тем более, добавляет он, что, говорят, в лице этого тирана нет ничего напоминающаго, свирепыя черты Аттилы.[118]