Они не дошли до своих укрытий шагов сто-полтораста, как над головой сперва с каким-то вкрадчивым шелестом, а затем со свистящим и резким шипением пролетела и разорвалась на тропинке тяжелая мина. За ней чуть ближе к берегу рвануло еще две. Еще. И в следующее мгновение немцы ударили по оврагу, обороне и даже лесочку, где пряталась кухня, беглым огнем, и взрывы, трескучие, рассыпчатые, будто их бросили из одной горсти, слились в дробный перепляс. В воздухе запахло гнилой гарью, окалиной, обожженным снегом. Охватов и Урусов упали в сумет голова к голове, ослепли и задохнулись, потому что швырнуло им в лицо искристой землей и дымным вонючим снегом. Урусов скинул рукавицы и голыми, зашедшимися от мороза руками рвал наст, совал в ямку голову и мешал сам себе копать. На Охватова напал кашель, и боец бился на снегу, не слыша ни взрывов, ни посвиста осколков, ни взбаламученного ветра, который гулял по полушубкам и ногам. За пологим поворотом берега, где овражек, раздавшись вширь, смыкается с логом, от прямого попадания взорвались две или три наши противотанковые мины, и немцы перенесли огонь туда, в устье оврага.
Вначале Охватов, за ним Урусов поднялись на ноги и, встрепанные, потрясенные, молча оглядывали и ощупывали себя.
Обманчиво-ярким светом заливалась выспевшая луна, и в невидимых лучах ее искрились, неживым блеском играли оседающие снежинки. Шагах в пяти — семи от них чернела воронка, а чуть ближе, в закопченном сугробе, валялось ведро, изодранное осколками. Охватовские же котелки стояли один к другому на тропинке, и в отшлифованной дужке одного из них Охватов увидел отраженный свет луны. Он взял свои котелки и, не сказав Урусову ни слова, даже не поглядев на него, пошел к берегу.
— Коля, ты чего, слушай, а? — крикнул Урусов. Но Охватов не отозвался, боясь показать другу свои слезы, которые перехватили, жестко стиснули ему горло. Все, что окружало его, все, о чем он думал и что ждало его, — все вдруг стало злобным, жестоким и ненавистным.